Репозиторий OAI—PMH
Репозиторий Российская Офтальмология Онлайн по протоколу OAI-PMH
Конференции
Офтальмологические конференции и симпозиумы
Видео
Видео докладов
Источник
Открытие доктора Федорова. Книга первая. Биографические очеркиОтражение: своими словами. Со Святославом Федоровым беседует журналист Виктор Затевахин
Святослав Федоров
Отражение: своими словами. Со Святославом Федоровым беседует журналист Виктор Затевахин
Федоров шел к цели долгой и трудной дорогой. И двигала им потребность нести людям добро, убежденность в своей способности дать свет прозрения.
Виктор Затевахин
Профессор Святослав Николаевич Федоров – врач-хирург, открывший новое направление в медицине, генеральный директор Межотраслевого научно-технического комплекса «Микрохирургия глаза», народный депутат СССР. Он автор более трехсот научных работ, изданных в СССР и за рубежом, Герой Социалистического Труда, лауреат международной премии «Оскар», присуждаемой за выдающиеся изобретения и их внедрение.
Приятно, когда тебя называют первопроходцем, но как редко мы задумываемся, каким трудом и упорством даются шаги в неизведанное. Федоров шел к цели долгой и трудной дорогой. И двигала им потребность нести людям добро, убежденность в своей способности дать свет прозрения. Нужно быть очень сильным человеком, чтобы одолеть, не сломаться и победить. Сейчас Святославу Николаевичу за шестьдесят, но при первой же встрече с ним видишь, что это действительно сильный, волевой человек. Коренастый, с крепкими руками и серебристой ершистой прической – он необычайно подвижен, а в работе даже азартен. К тому же он отличный наездник, пловец, лыжник, шахматист, с удовольствием «балуется» двухпудовой гирей.
И наконец, главное – он великолепный, как говорят, «от бога», хирург. Не будь всех этих качеств, не было бы в нашей стране уникальной школы микрохирургии глаза и ее поистине триумфального шествия по миру.
Работать над книгой о Святославе Николаевиче Федорове было задачей увлекательной и трудной. От общения с ним получаешь удовольствие. Неординарность его мышления, разносторонность интересов, живой характер – отличный материал для журналистов. Но в этом таится и трудность: он «неуловим», складывается ощущение, что за Федоровым просто не поспевает время. И еще Святослав Николаевич – чудесный рассказчик. Вот почему в этой книге Федоров сам будет рассказывать о себе. Мы с ним просто беседовали, провели вместе несколько вечеров…
* * *
– Святослав Николаевич, было ли в вашем детстве что-нибудь такое, что повлияло на вашу дальнейшую судьбу?
– Абсолютно ничего такого не было. В детстве я мечтал стать военным, потому что военным был мой отец. И первой игрушкой, самой любимой, был револьвер системы «наган». Отец вынимал из него патроны, и я играл в «танк», на котором перевозил свои войска – шахматные фигуры. Когда барабан катился по столу, приятно пощелкивая, я представлял себя только военным. Прекрасно помню, когда отец чертил тактические схемы, карты, я уже знал все обозначения: где танки, где пехота, где артиллерия. Эти вещи меня невероятно привлекали. А, кроме того, во мне, как и в любом мальчишке, жила внутренняя агрессивность, стремление драться и побеждать.
Но отец не хотел видеть меня военным. Думаю, военная дисциплина и ограниченная свобода его не удовлетворяли. Отец считал, что я должен стать инженером. Меня действительно тянуло к технике: нравилось оружие, нравилось что-то разбирать, нравилась точность действия механизмов, их слаженность.
Вообще-то я стараюсь не вспоминать прошлое. Не люблю, когда человек без конца думает о прошедшем, это мешает его развитию, мешает думать о будущем.
– И все же, чем вы увлекались в детстве, что вспоминается чаще всего?
– Первые школьные годы связаны у меня с ощущением счастья. Я пошел в первый класс в городе, где отец мой был командиром дивизии. Прекрасный город – Каменец-Подольский. Туда мы переехали из Москвы, где жили в общей квартире из двух маленьких комнатушек без кухни в доме напротив Центрального телеграфа (тогда это было общежитие Академии имени Фрунзе).
И вот после тяжелых голодных лет – 1932–1933 годов – отец впервые получил отдельный дом, в котором было шесть комнат. А во дворе была даже конюшня, и стоял его конь. Когда коня чистили и обихаживали, я все время крутился рядом. Моя любовь к этим красивым животным зародилась в детстве: теперешний мой конь с такой же белой пролысиной, такого же золотистого цвета, как и конь отца.
В Каменец-Подольском у нас был огромный сад, там росли яблони, груши, сливы. Это было любимое место игр, где царил детский, особый мир. Мне никогда не было скучно. Была конюшня, был велосипед (мне его купили родители), и я получал огромное удовольствие от катания по прекрасному парку, расположенному вдоль рва. В городе был большой ров, а на другой стороне – турецкая крепость, которую описал Беляев в своей трилогии «Старая крепость». Мы с трудом проезжали туда по тропинкам, спускались в провал, потом переходили маленькую речку и вскарабкивались на крепостные валы стены. Было очень интересно: мрачные пустынные залы, загадочный сумрак, какая-то тайна...
Велосипед стал моим главным увлечением. А еще я невероятно любил стрелять. Когда летом вороны пытались расклевывать яблоки и груши, я подкрадывался и довольно успешно их отстреливал малокалиберной винтовкой отца, хотя держать ее как положено еще не мог. Но я ставил ствол на забор, так, чтобы он не дрожал, наводил на цель, как пушку, и стрелял. Кстати, моя мама занималась стрелковым спортом – тогда было очень престижно иметь значок «Ворошиловский стрелок». У нас в конце сада стоял плоский ящик, на который вешались мишени, и можно было пострелять.
Мы с отцом часто выезжали на природу. Обычно это бывало в выходной. Мы видели очень красивые леса, раскинувшиеся вокруг города. Хорошо помню, как ездили смотреть башню Кармелюка, из которой он, по преданию, удрал, хотя башня метров 25 или 30 высотой. Меня это поразило.
У меня было несколько приятелей. Они приходили ко мне, и мы играли в обычные детские игры. Помню, что все мои друзья любили ходить к лошади, заниматься ею, хотя ездить нам тогда еще, естественно, не давали – нам всем было по семь-восемь лет.
– Расскажите о вашей семье: какой она была, кто приезжал в гости, что запомнилось из атмосферы тех лет?
– У нас была очень дружная семья. Летом родители отдыхали на курортах – в санатории имени Ворошилова или в других здравницах. Отец любил заниматься спортом. Он был капитаном футбольной команды полка и часто пропадал на футбольном поле. Хорошо играл он и в волейбол.
С нами жила мать мамы, моя бабушка – Нина Ивановна Будилович (наполовину полька). Бабушка была очень добрым человеком, но иногда вступала в «схватку» с отцом. Она доказывала, что раньше было лучше: на базаре продукты были дешевые, можно было все купить, а сейчас все стало проблемой. Отец с ней спорил, говорил, что прошло еще мало времени после революции, а вот в пятидесятом году в магазинах все будет и – дешево. Но бабушка с этим не очень соглашалась, понимая, что вряд ли что-то будет лучше, если люди перестали интересоваться трудом. Она, по-видимому, уже тогда это видела.
В Каменец-Подольский нередко приезжали крупные военачальники – Буденный, Тимошенко. Приезжали для инспекции или проведения различных маневров. Чинопочитания не помню, отношения между начальством и подчиненными были демократичными.
В 1938 году отца арестовали. Мы переехали в Новочеркасск. И здесь я физически стал отставать от своих сверстников. До восьми-девяти лет я рос хорошо, а потом вдруг перешел в разряд самых маленьких и слабых. Это объяснялось очень просто: после ареста отца я стал сыном «врага народа».
Приятели от меня отвернулись, вокруг образовалась пустота, и я пристрастился к чтению. Был записан в трех библиотеках и брал книги в семье одного профессора. Я читал по шесть-семь часов в день. Очень любил романтико-героические книги «Смок и малыш», «Время не ждет» Джека Лондона, его аляскинские и юконские рассказы. Невероятно нравились книги Николая Островского «Как закалялась сталь», «Рожденные бурей». Павка Корчагин был для меня примером. В шестом классе я уже прочел всего Джека Лондона, Золя, половину произведений Бальзака. Что-то я понимал, что-то нет, но меня интересовало чтение само по себе. Я «уходил» в книги, мне хотелось убежать от реальной действительности, забыть о том, что отца нет рядом. Казалось, я просто заснул, и скоро нелепый сон кончится. Я открою глаза и увижу, что все на своем месте: мы по-прежнему живем в Каменец-Подольском, отец, смеясь, входит в комнату, мы садимся на тачанку и едем куда-нибудь.
– Был ли в вашей жизни Учитель или учителя – люди, которые помогли вам «открыть» себя?
– Я не помню своих учителей. Ярких встреч с незаурядными людьми в моей юности после ареста отца уже не было, мы жили в относительном вакууме. Единственная интересная встреча в Новочеркасске – знакомство с профессором геологии. Кажется, его звали Петр Иванович. В его лице я соприкоснулся с миром удивительной культуры, знаний, принципиальности, высокой требовательности к себе и к окружающим. Профессор, наверное, единственный человек, который тогда запал мне в душу: он был необычен для нашей действительности.
– Что и как изменила в вашей жизни война?
– Война… 10 октября 1941 года была объявлена срочная эвакуация из Новочеркасска, и мы выехали в Ереван. Нас бомбили где-то под Кропоткином, но повезло – проскочили, следующий эшелон был уже полностью уничтожен.
Наш эшелон был первым, который прибыл в Армению во время войны. Всех накормили бесплатным обедом, а потом на автобусах повезли в село Цахкадзор. Это в 60 километрах от Еревана. Сейчас там находится лыжная база, а в то время был госпиталь и Дома литераторов и художников, где нас и разместили. Первое время в эвакуации мы жили хорошо, продуктов хватало. Но в середине 1942 года и до Армении дошел голод. Мама работала в госпитале, и военком разрешил ей взять домой малокалиберную винтовку. С этой винтовкой я ходил на охоту на реку Занга, стрелял уток и нырков. Занимался и рыбной ловлей, потому что есть хотелось постоянно и очень сильно. Иногда приходилось делать лепешки из жмыха, мы его перемалывали на примитивной мельнице с двумя жерновами. Когда ешь эти лепешки, то кажется, что пережевываешь опилки. Но самым любимым блюдом был кисель из жареной муки, разведенной на воде (что-то вроде того, чем клеят обои). Нам казалось, что лучшей еды вообще в мире не существует. Называлось это блюдо «маро».
Мы мечтали, как после войны наедимся этого «маро» вволю. В 1944 году я поступил в военное училище – 19-ю Ереванскую артиллерийскую спецшколу. Экзаменов не было, я просто сдал документы. Мы поступили в это училище вместе с моим приятелем Геной Табаковым. Я помню свои опасения, что там могут узнать о репрессированном отце, и меня тут же вышибут. Но, видимо, те, кто об этом знал, были нормальными людьми, и меня не исключили.
В училище среди ребят я был наиболее слабым физически, но гораздо более начитанным. Отношения с сокурсниками наладились быстро, я им много рассказывал из прочитанного – в основном приключенческие вещи. Но меня угнетала дисциплина, бессмысленная муштра: всей толпой куда-то бежать, всей толпой ложиться в грязь. Очень быстро я вступил в конфликт с начальством. Командир нашего батальона Башко меня сразу невзлюбил. И со старшиной были сложные отношения.
Скоро возникло желание из этой школы куда-нибудь уйти. Хотелось более свободной специальности. Казалось, если буду летчиком, то хотя бы в небе смогу решать все вопросы сам, без подсказок. В это время мой дядя – муж сестры матери – стал начальником управления учебных заведений Северо-Кавказского военного округа. Мама попросила его, чтобы меня из артиллерийской спецшколы перевели в спецшколу ВВС, которая должна была переехать из Еревана в Ростов, где располагался штаб войск округа. И я служебным переводом перехожу в спецшколу ВВС. Мы переезжаем в Ростов-на-Дону.
– Однако летчиком вы не стали?
– В 11-й спецшколе ВВС был совершенно иной дух, чем в артиллерийском училище. Я попал в круг ребят-романтиков, мечтавших стать летчиками, а летчики вообще – люди романтичные. Учиться было интересно, но, к сожалению, учился я там недолго – месяцев девять. В марте сорок пятого я торопился на вечер, погнался за трамваем, прицепился к вагону, но сорвался и потерял ногу. Моя летная карьера была закончена… Сначала, правда, я мечтал, что буду, как Мересьев, летать без ноги. Но, естественно, все это оказалось детскими мечтами. Я перешел учиться в обычную школу. Причем пошел в нее с запозданием, потому что нужно было еще сделать протез. Потеряв ногу, я не впал в транс и не чувствовал, что жизнь кончена. Когда ко мне приходили друзья, я им говорил, подумаешь – нога, главное – голова есть.
Я перешел в обычную школу. Школа была далеко, и ходить на костылях пять-восемь кварталов было совсем не просто. Правда, именно благодаря этому я быстро окреп физически. Но начались другие проблемы – учебные. Оказалось, что вся подготовка в спецшколах – это полная халтура, так сказать «для вида», основное время там уделялось военным специальностям и шагистике. И я после моих артиллерийских и авиационных четверок и пятерок стал круглым двоечником. Маме даже сказали, чтобы я перешел в девятый класс, так как в десятом не тяну. Но потом директор школы предложил другой вариант: найти деньги и нанять преподавателей-репетиторов по химии, немецкому языку и литературе. Я начал ходить сразу к трем репетиторам, а мать по ночам печатала на машинке, чтобы я мог отдавать деньги по пять рублей за урок. Через полтора-два месяца я заметно подтянулся по этим предметам и школу окончил нормально: с одной тройкой по химии. В это время я еще увлекся шахматами, начал ходить во Дворец пионеров и, надо сказать, неплохо играл.
– Что привело вас в медицину, почему вы решили заняться именно этим делом?
– Школа окончена. Встал вопрос, что делать дальше, куда идти? В технический вуз? Но я терпеть не мог чертить. А ребята рассказывали, что в строительном и машиностроительном институтах в Ростове приходится чертить даже по ночам. Я понял: мне с этим не справиться. И поэтому я в конце концов склонился к мысли, что надо идти в медицину и там найти какую-нибудь техническую специальность. Медицина для меня не была чем-то особенным, она стояла в общем ряду других профессий.
Надо сказать, поступил я в медицинский с большим трудом и только потому, что парень. Девушки с шестнадцатью баллами, которые я набрал на экзаменах, не проходили (в то время 98% медиков были женщины). Вот так я оказался в медицине.
– С какими трудностями вы столкнулись в мединституте? Как вы учились, чем увлекались?
– Начались занятия в институте. Мне нравилось там учиться. Особенно меня привлекала биология, так как в ней много техники, ведь человек – тоже техническое сооружение. Занятия проходили нормально. Единственное, чего я никогда не делал – не конспектировал лекции. Не любил записывать, старался всегда запомнить суть системы, поймать и понять ее законы, а потом уже на этой основе разбираться в деталях. Думаю, поэтому учиться мне было очень легко. С трудом давалась только анатомия; там нужно было зарисовывать что-то, запоминать детали, а у меня это не получалось. В институте я ничем не выделялся и, конечно, никакой тяги к офтальмологии не было. Поначалу я даже и не знал, что это такое.
Здесь я продолжал заниматься шахматами. Тогда же ко мне пришла первая «дикая» юношеская любовь. Чтобы понравиться девушке, я стал заниматься спортом и занимался настолько основательно, что не могу остановиться и по сей день. Тогда же я увлекся фотографией и решил этим делом зарабатывать деньги. У меня, кроме спортивного костюма и спортивной курточки, ничего не было. Мама получала страшно мало, вечерами печатала диссертации и какие-то отчеты для того, чтобы хоть как-то самой одеться и меня одеть. Она была героиня. Другая мать спокойно могла бы послать сына в ПТУ, чтобы в 17 лет он начал приносить в дом деньги. А в институте стипендия была маленькая – 18 рублей.
К концу института я уже неплохо зарабатывал фотографией. По воскресеньям ходил в полк связи и фотографировал по пятьдесят-семьдесят человек, потом целую ночь печатал снимки. Получал за это до двухсот пятидесяти рублей в месяц, в три раза больше мамы. Стал покупать себе и ей какие-то вещи, у меня наконец-то появилось пальто.
– Что же обратило ваше внимание на офтальмологию, что заставило избрать именно эту специальность?
– Я никогда не мечтал быть терапевтом или гинекологом. Думал о рентгенологии, потому что там много техники, думал о хирургии – мне она казалась очень мужественной специальностью. Но когда я пришел на офтальмологию, то понял – вот специальность, которая мне нравится. Причем, когда я чем-то занимаюсь, то всегда стараюсь следовать принципу: от общего к частному. Поэтому, начав заниматься фотографией, я прочитал все учебники и пособия, которые были мне доступны, касающиеся устройства фотоаппаратов, объективов, работы оптической системы и проч. Оттого офтальмология явилась для меня такой находкой. И я сразу решил, что только ею и буду заниматься.
Когда на пятом курсе мы начали изучать офтальмологию, то я сразу поступил в кружок по офтальмологии, стал бывать в клинике и пропадал там по вечерам. Старался овладеть оборудованием, осматривал больных. Офтальмологическое оборудование действительно напоминает аппаратуру хорошего фотографа: оптика, поле зрения, сила роговицы, рефракция, «подкручивание на фокус» глаза при помощи очков. Все было очень интересно и очень ясно.
В середине интернатуры, на шестом курсе – это был пятьдесят первый или пятьдесят второй год – меня стали брать в районы для ассистирования во время операций, и я даже начал делать первые операции самостоятельно. Одну из первых операций по экстракции катаракты сделал в станице Вешенской. Это километров 250 от Ростова.
– Куда вы получили направление после окончания интернатуры? Были ли интересные предложения?
– Интернатуру я окончил успешно, научился оперировать, диагностировать. Ко мне хорошо относились на кафедре. После окончания интернатуры я хотел поступить в ординатуру. Написал заявление, и как будто все складывалось нормально. Но вдруг все переменилось.
Я был в хороших отношениях с ученым секретарем института, часто играл с ним в шахматы. Он был фронтовиком, по специальности – хирургом, заканчивал работу над докторской диссертацией. Я рассказал ему, что отец мой находится в заключении, и спросил, нужно ли это сообщать при поступлении в ординатуру. А вскоре я узнаю, что в ординатуру меня не приняли.
Дело осложнилось тем, что до этого, в марте, я получил направление в Тюмень и подписал его, будучи уверен, что это – чистая формальность, так как меня обещают взять в ординатуру. Но формальность обернулась реальностью: ординатура была для меня закрыта, и надо было ехать в Тюмень.
Ехать туда не хотелось. Не хотелось оставлять в Ростове маму, материальное положение которой было весьма средним, не хотелось бросать плавание, мое новое увлечение, которому я отдавал все свободное время. Плаванием я занимался очень серьезно: на соревнованиях в Ростове брал первые места. приятелем Веней Лебедевым, не имея почти ни копейки денег, мы решили ехать в Москву менять направления. Где-то «зайцем», где-то заплатив проводнице десять рублей старыми деньгами, мы добрались до Москвы. Здесь Веня, обладавший удивительной способностью мгновенно находить контакт с людьми, быстро очаровал всех секретарш: одной подарил конфетку, другой – плитку шоколада, короче говоря, нас допустили к заместителю министра по кадрам. Для изменения назначения у меня было основание: я инвалид, и в холода у меня открывались трофические язвы на ноге, а в Тюмени совсем не жарко. Назначения нам поменяли. Вернувшись в Ростов, я пошел в облздравотдел. К этому времени все назначения неподалеку от Ростова были разобраны, и мне дали Вешенский район. Это – «Тихий Дон», это – Шолохов, это – возможность плавать. Я с удовольствием согласился.
– И как складывалась жизнь сельского врача?
– Приезжаю в район: маленькая районная больничка, коек, наверное, на семьдесят-восемьдесят, маленький тубдиспансер, поликлиника – буквально казачий дом, состоящий из четырех или пяти комнат. Внизу, прямо под обрывом, Дон. Глазной кабинет: никаких аппаратов нет. От старого офтальмолога осталось несколько инструментов. Я устраиваюсь на работу и еду добывать оборудование. В течение трех-четырех месяцев удалось получить щелевую лампу, периметр для измерения поля зрения, аппаратуру для измерения глазного давления, набор хирургических инструментов. Начинаю работать, принимать больных. Так как зарплата была 600 рублей – 60 потеперешнему – я на полставки устраиваюсь еще и терапевтом. Каждый день беру пять-шесть адресов, становлюсь на лыжи (если дело зимой) и еду на вызовы.
Контакт с населением установился быстро, я начал оперировать. Больные были не только из Вешенской, но приезжали и из станицы Басковской, которая располагалась неподалеку. За зиму я умудрился сделать пятнадцать операций по экстракции катаракты, несколько операций при глаукоме, какие-то простые операции амбулаторного типа.
Жизнь была скучной и начинала меня затягивать. По вечерам собирались у начальника леспромхоза, играли в преферанс, потом ужин с некоторым количеством спиртного. Все шло к тому, чтобы постепенно отойти от профессии, потерять навыки и интерес к жизни и медицине и превратиться в обычного деревенского лекаря. Жизнь была однообразна. Единственное удовольствие летом – плавание. Каждое утро я часа полтора плавал. Во время жатвы в поликлинике было пусто, я спускался к реке, садился в лодку и плыл на другой берег Дона на прекрасный пляж. Немного загорал, потом плавал. Если кто-то приходил – какая-нибудь старушка подобрать очки – то тетя Ксеня-санитарка выходила на крыльцо и махала косынкой. Это был знак – надо возвращаться. Я снова переплывал Дон, одевался и через десять-пятнадцать минут принимал эту старушку. – Совершенно очевидно, что в таких условиях нечего было и думать о разработке новых методов в офтальмологии.
-С чего же и где началась ваша научная деятельность?
– В то время я женился, и в Вешенскую на студенческие каникулы приехала моя супруга. Добиралась она с большим трудом, потому что дороги в Вешки не было. Зимой иногда месяцами туда никто не мог проехать. Моя жена училась на химическом факультете университета, и сразу возник вопрос, что она сможет делать в станице? Кроме того, должен был выйти из тюрьмы отец, а в Ростов ему ехать было нельзя – у него пять лет «поражения в правах». Сталин к этому времени, к счастью, умирает.
Конечно, я понимал, что стать хорошим специалистом в Вешенской не смогу. А мне хотелось чего-то достичь в своей области. Мы договорились с женой, что она попросит направление на Урал после окончания университета, и тогда я переберусь к ней. Так мы и сделали. Я поехал в Москву в министерство и получил перевод в Лысьву.
Это небольшой город с населением около восьмидесяти тысяч, а тогда семидесяти. Там, кажется, находится бывший то ли Демидовский, то ли Шереметьевский металлургический завод, выпускавший чугун, прокат, металлическую посуду, которую в Лысьве и до сих пор выпускают. И еще были два завода: один, производивший турбины, другой – бытовую технику. Город, в общем, маленький. Но глазное отделение было все-таки на 25 коек. Я стал и начальником станции «скорой помощи», которая состояла из одной машины и двух лошадей. Начинаю работать и оперировать. В течение первого года провел около сотни операций. Условия в Лысьве оказались значительно лучше Вешенских: были деньги, были инструменты, да и Пермь рядом – около ста километров.
Первый свой доклад я сделал на тему удаления хрусталика-капсуля при помощи специальной петельки. В то время удаляли только ядро хрусталика, а остальные части оставались в глазу, поэтому острота зрения у людей была не очень высокая. Я сделал операций пятнадцать-семнадцать и на «обществе» доложил об этом.
В это время освобождают отца, и он приезжает ко мне в Лысьву. Три месяца он у нас жил и никак не мог выбраться в Ростов к матери. Несмотря на то, что Берию арестовали, органы не знали, что делать с выпущенными людьми. Реабилитировать-то их реабилитировали, но никаких документов не выдавали, кроме справки о реабилитации. С такой справкой они были прикованы к одному месту. Только в пятьдесят пятом году отец получил разрешение съездить на десять дней в Москву и получить паспорт. Обрадованный тем, что перестал быть сыном «врага народа», я написал официальное письмо с просьбой принять меня в Ростовский институт в ординатуру. Написал письмо и тому ученому секретарю, с которым играл в шахматы, о том, что я уже не сын «врага народа» и что меня можно спокойно принять. Когда в пятьдесят седьмом году я оканчивал ординатуру, просмотрел свое личное дело: в нем находилось это письмо, хотя оно было личным и к документам не имело никакого отношения.
– Что изменило в вашей жизни и научной работе пребывание в ординатуре? Оправдались ли ваши надежды?
– Я думал, что буду учиться в ординатуре три года, но так совпало, что когда я туда поступил, ординатуру сократили до двух лет. Я твердо решил, что за эти два года должен защитить диссертацию. Я ставил себе целью работать в научном учреждении и заниматься разработкой новых методов лечения глаза. Начинаю энергично работать и, что, наверно, редко удается в ординатуре, за два года набираю материал и защищаю его.
Работал так: до трех часов в глазной клинике занимаюсь всеми ординаторскими делами, затем еду через весь город в нейрохирургическую клинику и там исследую больных, изучаю состояние глаза при опухоли мозга или при воспалительном процессе в мозгу, изучаю поле зрения глаза при этих заболеваниях. Какова величина так называемого «слепого пятна»? Потом фотографирую глазное дно. К девяти часам вечера успеваю посмотреть пять-шесть человек, а потом опять еду в клинику. Проявляю пленку, печатаю фотографии и возвращаюсь домой в одиннадцать, двенадцать, в час ночи. Так почти каждый день на протяжении полутора лет.
За эти полтора года мне удалось полностью обследовать около ста тридцати больных и получить научные данные по теме. Я пришел к очень интересным результатам. Любой человеческий орган, несмотря на материальные изменения (отек, кровоизлияние), длительное время, иногда до двух-трех месяцев, сохраняет нормальные функции, что говорит об огромном запасе резервных механизмов.
Диссертацию «Связь между слепым пятном и зрительным нервом при заболеваниях центральной нервной системы» я закончил в 1957 году и защитил ее в 1958, поступив в ординатуру 1 октября 1955 года. На эту работу у меня ушло два года и два месяца. Защита прошла нормально, несмотря на то, что, по мнению некоторых офтальмологов, в ней была кое-какая «ересь».
– Что изменилось в вашей жизни после защиты диссертации?
– Я сразу стал искать работу. В Ростове не было – глазных врачей больше, чем нужно, многие работают на полставки. Все места заняты, каждый ждет вакансии, а она может появиться, если кто-то уйдет на пенсию. Первое время, месяцев восемь, я работал ординатором в ростовской областной больнице. Наконец, случайно встретился с женщиной, вместе с которой учился в ординатуре. Теперь она работала в Чебоксарах. Она мне предложила ехать к ним в филиал института Гельмгольца, где как раз нужен был заведующий клиническим отделением. У них имелись небольшие научные лаборатории и связь с Москвой. Она меня убедила. Я подал туда на конкурс, приехал в Чебоксары и получил в свое распоряжение глазное отделение.
Там было два отделения: хирургическое и трахомотозное. Трахома меня не волновала. Заболевание неинтересное и лечение консервативное. А хирургия привлекала. Здесь, в Чебоксарах, я пытаюсь создать новые инструменты, езжу по заводам. Там был неплохой электроаппаратный завод с проектно-конструкторским бюро и прекрасными мастерами.
Мы жили в маленькой квартирке из двух комнатушек, находившейся во дворе нашего института. Мне часто не спалось по ночам. Мучила мысль, что опять что-то делаю не так, повторяю чужие идеи. В одну из бессонных ночей пришло решение серьезно заняться гистохимией. Создать мощную лабораторию для исследования глаза на молекулярном уровне, узнать, с чего начинается процесс помутнения: с нарушения в ферментах, в белках или проблема в окислительных процессах? Эта идея меня тогда «завела», и наутро, после очередной ночи размышлений, я помчался в библиотеку и взял книгу Пирса «Гистохимия». Но быстро понял, что у нас в Чебоксарах идея создания такой лаборатории вряд ли осуществима, – невозможно достать наборы химикатов, они были очень дорогие – один грамм стоил пятьдесят тысяч. Это меня остановило. Через месяц я наткнулся на статью в иностранном журнале, где говорилось о том, что во время операции экстракции катаракты можно заменить хрусталик глаза. Я стал искать и нашел еще несколько статей по этой теме, все иностранные, но была одна и наша. Хрусталики имплантировал в Англии Ридли, в Голландии их делал врач Бинкхорст. Я тоже решил попробовать их сделать. Тем более, что фотографии хрусталиков у меня имелись, и размеры их были ясны. С этой идеей я пошел к заместителю директора филиала Цилии Юзефовне Каменецкой. Она посмотрела на меня как на инопланетянина, полагая, что это абсолютно нереально: если уж в Москве не делают, то в Чебоксарах это совершенно невозможно. Такая реакция меня не остановила, я помчался по всем городским лабораториям. В одной из них мастер Бессонов пообещал мне сделать линзочку – искусственный хрусталик. Взяв за основу шарикоподшипник, он сделал подобие штампа; выдавил одну поверхность, другую, и если между этими поверхностями вставляли кусочек пластмассы и нагревали его, получалась линзочка. Первая вышла малопрозрачной и корявой и, конечно, нигде не использовалась.
А затем мне повезло: один из моих пациентов сказал, что на электроаппаратном заводе у него есть знакомый – Семен Яковлевич Мильман, который делает просто уникальную работу. И он привел его ко мне. Это был потомственный рабочий лет пятидесяти пяти. Когда я нарисовал хрусталик, дал приблизительные размеры, показал чертежи, Семен Яковлевич сказал, что сможет это сделать. Действительно недели через две он принес прекрасные линзочки, штампики, специальные приспособления, чтобы можно было пропилить краешки линзочки и вставить дужки. Мы с ним по вечерам на кухне начали делать первые искусственные хрусталики. Это был 1959 год.
Я достал на санэпидемстанции десять штук клеток с кроликами и поставил их во дворе, накрыл крышками от дождя и снега и начал имплантировать искусственные хрусталики в глаза кроликам. Оказалось, что кролики прекрасно переносят операцию: реакция была примерно первые два дня, а на третий день глаз был уже совершенно спокоен. Я научился фотографировать кроличьи глаза с имплантированными хрусталиками и в шестидесятом году поехал в Москву, чтобы показать свои фотографии на конференции по изобретательству в офтальмологии. Работа вызвала в зале оживление, потому что для нашей офтальмологии это был «космос», почти запуск первого спутника. Хрусталики, которые я пустил по рядам для ознакомления, тут же украли. Их было всего два в маленькой бутылочке, ко мне они уже не вернулись. На конференции я познакомился с Анатолием Ивановичем Горбанем. Это была первая встреча с человеком, который сейчас руководит филиалом нашего комплекса «Микрохирургия глаза» в Ленинграде. Здесь же у меня созрела мысль попытаться найти больного и имплантировать ему хрусталик. За рубежом к этому времени таких имплантаций было проведено несколько десятков.
Первая операция была сделана в сентябре шестидесятого года двенадцатилетней Леночке Петровой. Для операции я подготовил микроскоп, так как понимал, что имплантировать хрусталик без микроскопа очень трудно – не хватает собственного зрения. Я взял тот же микроскоп, под которым делал хрусталики МСБ-2, поставил его на тумбочку, обложил толстыми книгами, чтобы он не упал на больную. Во время операции мне ассистировала сестра. И вот в маленьком импровизированном блоке был имплантирован первый в нашей стране искусственный хрусталик.
Как это ни удивительно – на следующий день глаз был абсолютно спокойным. Еще через день Леночка стала видеть процентов на тридцать-сорок. Через неделю-полторы – процентов на тридцать-восемьдесят. Я решаюсь сделать еще несколько подобных операций. С сентября до середины октября сделано четыре операции – и все успешно. Особенно сложная операция сделана художнику из Киева Кулишенко. Это был очень интересный человек – свободный художник, который ездил по стране, декорировал интерьеры. Операция прошла хорошо, но через три дня после имплантации он нечаянно ткнул пальцем в глаз. Хрусталик наполовину выскочил – часть его прямо высовывалась из глаза, весь глаз был залит кровью. Пришлось вновь оперировать. Я хотел удалить хрусталик, но мой ассистент – Изольда Дальевна – она была замечательным врачом, сказала, когда мы вымыли кровь: «Святослав Николаевич, так жалко удалять. Давайте оставим». И я дрогнул: чуть-чуть хрусталик подтолкнул, чуть-чуть развернул, поставил на новое место. Пришлось иссечь радужную оболочку, поэтому зрачок приобрел частично кошачью форму. С тех пор прошло почти тридцать лет, а Кулишенко все ходит с тем хрусталиком, который был сделан на кухне крохотной квартирки.
– Имели ли первые операции по имплантации искусственного хрусталика какой-нибудь отклик в научном мире?
– Имели, конечно, но не тот, о котором я мечтал. Как только мои больные выздоровели, я их показал врачам и своему директору – ведь это он дал разрешение на проведение операций.
А сделал он это, потому что сам, в свою очередь, получил разрешение на подобные операции ректора московского института Рославцева. Правда, Рославцев был физиологом, а не хирургом-офтальмологом.
О моих опытах на заседании обкома партии рассказал директор чебоксарского института. Он был горд тем, что мы делаем такие операции, каких не делают даже в Москве. Секретарь обкома дал задание корреспонденту Николаю Стурикову проинтервьюировать меня. Как только эта статья увидела свет, она сразу стала сенсацией. Небольшие выдержки из нее были перепечатаны «Правдой», где сообщалось, что в Чебоксарах проведена уникальная операция, в результате которой девочка стала видеть и так далее. Здесь-то и начались беды. Главный офтальмолог Советского Союза Виталий Николаевич Архангельский тут же высказал Рославцеву свое отрицательное отношение к операциям, тот позвонил моему директору, а директор запретил мне оперировать, посоветовав продолжать изучение на кроликах, на собаках (которых не было), на обезьянах (которых тем более не было). Возник конфликт. Я объяснил свою систему, даже обещал, что буду оперировать только в тех случаях, когда другими методами помочь уже нельзя, то есть когда у человека уже удален хрусталик и он этим глазом все равно не видит. Я просил дать мне двух лаборантов, чтобы я мог все время посвятить науке и операциям, а не изготовлению хрусталиков. Но меня обвинили в том, что я провожу «эксперименты на людях», и решили во что бы то ни стало меня остановить. А останавливать у нас умеют прекрасно.
Сначала мне запланировали командировку в Якутию. От нее я отказался, тогда последовал приказ ехать на полтора-два месяца в Таджикистан. Туда пришлось-таки поехать. Вернувшись, я узнал, что все мои кролики передохли. А я уже сделал новую видоизмененную модель хрусталика с более эластичными дужками. Но создалась такая обстановка, при которой работать стало просто невозможно: меня разбирали на партбюро, некоторые коллеги отвернулись от меня. Стало ясно: так работать дальше нельзя, я написал заявление об уходе, и меня тут же через три дня рассчитали. Куда ехать не знал, но думал, что где-нибудь устроюсь. Сел в машину – отец помог деньгами, на которые я купил «Победу» – и поехал в Москву. Пришел в министерство, там возмутились, что директор меня отпустил без решения «сверху», и сказали, что я должен вернуться.
Я встретился с публицистом Анатолием Аграновским, рассказал ему свою «историю», и он позвонил в министерство. Его звонок сыграл свою роль. Заместитель министра Сергеев понял, что мной надо серьезно заняться. Меня заслушали на ученом совете и пришли к выводу: работа интересная, нужно ее продолжить, необходимо помочь. Был издан приказ о моем восстановлении на прежней работе с оплатой двадцати дней вынужденного отсутствия, директора обязали создать мне все условия для продолжения работы. Но, вернувшись в Чебоксары, я понял, что все будет по-старому: преследования продолжались, кроликов не было, лаборатории не было, а денег – тем более.
– Что же вы решили предпринять? Снова ехать в Москву?
– Я подал документы на конкурс во владивостокский и архангельский институты на заведование кафедрой. Сначала прошел во владивостокский, получил оттуда деньги на дорогу и уже собрался, но тут пришло приглашение и из Архангельска. Встала дилемма: куда ехать? Я решил ехать в Архангельск, потому что недалеко Ленинград. Понимал, что сделать хорошие хрусталики без технологической базы не смогу.
Итак, вернув деньги во Владивосток, я отправился в Архангельск. Ехал в своей машине на железнодорожной платформе, потому что автомобильной дороги не было. И вот я в Архангельске. Встретили меня прекрасно, поселили в этаком «профессорятнике», дали две жилые комнаты, а в областной больнице – пятьдесят коек. Был шестьдесят первый год.
Начал с создания лаборатории для проверки зрения и обследования глаза. Поехал в Ленинград, достал там установку А. И. Горбаня для измерения длины глаза при помощи рентгена. Сейчас это делают только ультразвуком, но в те времена его не было. Стал выпускать хрусталики и имплантировать их.
– Приехав в Архангельск, вы начали разрабатывать новую линзу. Что вас заставило искать новую конструкцию, ведь линзы уже имплантировались и довольно успешно?
– Первые архангельские операции дали резко отрицательный результат: в одном случае пошел воспалительный процесс, в другом – кровоизлияние. В обоих случаях больным были удалены хрусталики. Я понял, что надо совершенствовать конструкцию хрусталика. В мире не существует двух человек с одинаковыми глазами, именно поэтому очень трудно рассчитать размер линзы для каждого глаза, а небольшая ошибка в технологии может привести к пролежням и воспалительным процессам. К работе по изменению конструкции хрусталика я привлек мастеров Витю Смирнова, Венценосцева, других добровольных и бескорыстных помощников. Поехал в Ленинград, нашел Карана и еще одного мастера – Лебедева. Через год, в шестьдесят третьем, удалось получить хрусталики нового типа: если до этого они держались при помощи угла передней камеры глаза, то теперь они удерживались на радужной оболочке, в них были две крестообразные петелечки. Назывались они «Ирис-клипс линзы». Тогда же, в шестьдесят третьем году, я начал проводить имплантации этих линз.
Первая же операция показала, что линзы прекрасные: буквально на второй-третий день глаза становились спокойными. После десяти операций я стал не только имплантировать линзы в глаза без хрусталика, но и в те, где была катаракта. Катаракта удалялась, тут же имплантировался хрусталик. В то время еще никто в мире одномоментно хрусталики не имплантировал. Вообще с линзами работали только несколько западных офтальмологов: Штромпели, Чойс, Бинкхорст, Эпштейн, но они сначала удаляли хрусталик, а затем через полгода вставляли искусственный. Мне же удалось заранее, до операции, рассчитывать, какой хрусталик нужно ввести, чтобы зрение стало нормальным.
– Удалось ли в Архангельске наладить производство «Ирис-клипс линз»?
– Вокруг этой идеи собрались замечательные, увлеченные ребята. За три с половиной года, с шестьдесят третьего по шестьдесят седьмой, мы имплантировали триста хрусталиков новой модели, наладили свое производство, ежедневно изготавливая два, три, а то и четыре хрусталика. Делалось это при помощи электроплитки: нагревалась формочка с пластмассой, микротисками обжималась и охлаждалась вентилятором. Затем формочка разнималась специальными инструментами, пропиливалась и так далее. Никто в мире в то время хрусталиков не делал, кроме небольшой голландской мастерской и английской фирмы «Райнер».
Эти четыре года мы работали по такому графику: в четыре часа дня возвращались из института домой, до половины седьмого были дома, а к семи снова собирались и до полуночи делали хрусталики, смотрели больных, назначали операции, готовили инструменты, экспериментировали на кроликах. Кроликов приходилось держать на лестнице, где было очень холодно. Иногда они не выдерживали морозов и погибали. У меня в кабинете стоял маленький токарный станочек, на котором мы вытачивали некоторые детали для наших инструментов, стоял наждак, можно было что-то подточить. Там мы изготавливали иголочки, ведь их не было – мы шили глаза желудочными, кишечными иглами: обламывали их, укорачивали, затачивали, немножко сплющивали, чтобы они были потоньше. А нитки брали из капроновых женских чулок.
– Пытались ли вы найти контакт с вашими западными коллегами-офтальмологами, имена которых вы упоминали? Делали ли вы научные сообщения о линзе новой конструкции?
– В 1966 году я впервые поехал в Англию на конференцию по имплантации искусственного хрусталика. Правда, по-английски я не знал ни одного слова, изъяснялся на немецком. Лондонский симпозиум – симпозиум интернационального общества по имплантации – состоял из семи человек: Штромпели, Богданс, Бинкхорст, Чойс, Ридли, еще кто-то из Америки и я.
К тому времени у меня был самый богатый материал: было проведено около ста восьмидесяти операций, осложнений – всего три.
Главным итогом конференции стало рождение нового направления. Многие офтальмологи уже имели своих учеников, и было ясно, что через год их будет еще больше, а следовательно, будет больше и операций по имплантации. И действительно, в 1967 году делавших подобные операции было уже 25 человек, а в 1968 году – сто. Рождение нового направления сделало офтальмологию точной технологической специальностью, которая включала в себя: во-первых, изготовление хрусталика, во-вторых, расчет глаза, в-третьих, микроскопическую технику. Использование микроскопа давало возможность применения очень тонких инструментов, инструментальная техника сразу усложнилась.
– Наверное, о ваших успехах знали не только в Лондоне, но и в Москве?
– Несмотря на то, что все операции проводились в Архангельске, за ними зорко следили в Москве. В шестьдесят пятом году Анатолий Абрамович Аграновский написал большой очерк «Открытие доктора Федорова». Ко мне стало приходить огромное количество писем. По ним я вызывал больных из тех районов, где мой метод совершенно не признавали. Это были Днепропетровск, Горький, Москва и Ленинград. Я вызывал больных человек по пять-десять и оперировал их. Когда же они снова попадали к врачам, настроенным против нашего метода, то врачи уже не могли полностью отмахнуться от него. Правда, скептиков всегда было достаточно. Они есть и теперь: по поводу каждой операции говорят, что сейчас-то хорошо, а вот лет этак через двадцать… Но ведь если даже человек, обреченный на плохое зрение, десять лет видит нормально – это лучше, чем ничего.
В шестьдесят пятом году приехала комиссия во главе с Гундоровой и Бушмич – профессорами из Одессы. Осмотрев все, они пришли в восторг. Но получив команду от директора института имени Гельмгольца Трутневой, на заседании ученого совета дали отрицательное заключение. Только благодаря вмешательству Аграновского, который волей случая отдыхал в Карловых Варах с председателем ученого совета профессором Ушаковым, работа не была закрыта.
В Архангельск часто приезжал Каран – очень интересный человек, уникальный мастер. Живя в Ленинграде, он числился у нас в должности техника или что-то в этом духе. Я благодарен Минздраву, что мне позволили держать сотрудника из Ленинграда, как правило, это не разрешалось. Ленинградцы-химики делали пластмассу, Каран привозил штампы, а я собирал хрусталики в Архангельске. Последние годы эту работу делал Валерий Дмитриевич Захаров. Он иногда умудрялся за день собрать до шести штук, изредка ему помогала сестра. Делали все на плитке в бывшем туалете. Так что много хорошего делается или в подвалах, или в туалетах.
– И все же вряд ли в таких условиях вы могли работать долгое время. Не было ли потребности уехать из Архангельска в более крупный промышленный город?
– Работали мы в тяжелых условиях: больных было невероятное количество. Они приезжали со всей страны, ждали, настаивали, кричали, писали в газеты. Отделение было холодное и, мягко говоря, не очень комфортабельное – больница старой постройки. Дороги в Архангельске с деревянным покрытием, осенью и весной они заливались водой, доски всплывали и вылетали, проехать на машине становилось невозможно.
Я помню, однажды специально взял с собой в больницу секретаря обкома. Ехали с ним на машине и прекрасно застряли посредине такой же огромной лужи, как в гоголевском Миргороде: доски поломались, машина провалилась, пришлось ее вытаскивать.
В Архангельск приезжал заместитель министра Александр Владимирович Сергеев. Увидел условия, в которых мы работали, и сказал: «Вас надо переводить в Москву». Это было в 1965 году. А я уже и сам начал искать какой-нибудь город с развитой промышленностью. Чувствовал, что мне необходимо расширить масштабы исследований. Для этого нужна была мощная промышленная база, как в Ленинграде, например. Но в Ленинграде мест не было, и я решил переехать в Киев. Директор клиники в Киеве профессор Плитас собирался на пенсию. Я поехал к нему, сразу нашел с ним общий язык. Он сказал ректору института, что в наследники выбирает доцента Федорова.
В общем, с Киевом все было «сверстано», я собирался переезжать, но тут вмешался случай. Профессор Шлопак, будучи еще ассистентом в Днепропетровске, достала соринку из глаза Леонида Ильича Брежнева, потом она работала в Иваново-Франковске, и когда этот маленький городок ей надоел, она, «с легкой руки» Леонида Ильича, была переведена в Киев на уже почти мое место.
Но меня поддержал в Москве министр Борис Васильевич Петровский, который очень хорошо относился к моей работе. Через несколько месяцев возникла идея перевести меня в стоматологический институт в Москву. Я добивался, чтобы вместе со мной перевели Захарова и Калинко. Это мне разрешили. А также разрешили перевезти из Архангельска инструменты, ультразвуковой прибор для определения длины глаза и еще кое-что.
В апреле или марте шестьдесят седьмого года с приказом о нашем переводе в Москву я приехал в Архангельск. Восторженно всем рассказываю, что в Москве создам клинику. Но замечаю, что лица у некоторых невеселые, замкнутые. Из Архангельска многие врачи хотели вырваться, приезжали туда в основном «временщики» – получить докторскую степень, а постоянных кадров там было мало.
Отъезд из Архангельска напоминал побег. В обкоме партии мне запретили уезжать, не велели отдавать трудовую книжку и снимать с партийного учета. Но они опоздали: я успел до этого приказа сняться с партучета и забрать трудовую книжку. А когда сел в самолет и меня не сняли с рейса, то ощутил себя совершенно свободным, как будто уехал с Гаити.
– Поддерживали ли вы отношения с вашими западными коллегами после Лондонской конференции? Каковы были успехи у них?
– Еще работая в Архангельске, я побывал в Голландии у Бинкхорста в небольшом городке Тернойзен. Вместе с Бинкхорстом сделал четыре операции, осмотрел его пациентов. Но самое главное – я увидел, чем он работает, был потрясен его сказочными инструментами. А я приехал с коробочкой из-под глюкозы, где в ватке лежали мои инструменты, которые я считал лучшими в мире! Он посмотрел на них и сказал: «Да нет, лучше моими прооперируем». Когда я увидел его инструменты, то оценил интеллигентность этого человека. На его месте я мог бы просто рассмеяться в лицо, если бы сравнил те инструменты, что были у меня, с теми, которые выпускали мировые фирмы Швейцарии, Голландии, Англии.
Вернувшись домой, я пошел к Борису Васильевичу Петровскому и попытался ему все рассказать, что видел. Он, в свою очередь, хотел мне доказать, что у нас тоже есть инструменты: открыл сейф и начал показывать зажимы из титана, какие они легкие, прочные. А у меня в кармане рубашки в пакетике были швейцарские иголки. Я показал Петровскому эти иголки – пять миллиметров – их почти глазом не видно, это сразило Бориса Васильевича, он вызвал своего заместителя по технике и сказал: «Купите два набора инструментов. Один для ВНИИ, который будет выпускать такие иголки, а второй набор – Федорову». Я, конечно, тут же накатал хороший списочек – тысяч на двенадцать. Он подписал, и буквально через шесть-восемь месяцев я получил эти волшебные инструменты.
Из газеты «Вечерняя Москва» за 1968 год: «Недавно в глазном отделении городской больницы № 50 были проведены в один день две сложнейшие операции… Операции были необычными. Доктор удалил у больных помутневшие хрусталики глаз и взамен их тут же вставил хрусталики пластмассовые. Пройдет менее месяца, и оба пациента обретут полноценное зрение. По счету это были 321-я и 322-я операции с имплантацией искусственного хрусталика, которые Федоров делает вот уже около девяти лет. Его пациенты обретают зрение и возвращаются к прежней работе».
– Как вас приняли в офтальмологических кругах Москвы?
– В Москве первое время было очень сложно. Клинику не давали. Коллеги были либо резко против предложенного нами метода имплантации, либо в лучшем случае относились безразлично к подобным идеям. Тогда никто имплантаций не делал, да и сейчас толком не делают, хотя прошло уже столько лет. Короче говоря, нашу школу не приняли: какие-то новые операции, микроскопы, какая-то новая технология, да зачем это нужно, мы это и старым ножом делали – прокалывали глаз и выдавливали хрусталик.
И все воспринималось в штыки: имплантация, ранние операции нового типа при глаукоме, теория сосудистой хирургии, операции при близорукости (кератотомия), операция при астигматизме, операции при дальнозоркости…
Но все-таки за восемнадцать лет работы в Москве авторитет мы завоевали. Особенно, когда был создан институт, построены операционные. Они у нас самые лучшие в мире и оснащены по последнему слову техники. Когда мы стали делать по сто двадцать операций в день, нас стали уважать. Сейчас проводится четыреста операций в основном здании и еще сто в московском филиале, то есть пятьсот операций в день.
Кроме того, начиная с семьдесят пятого года, мы стали выпускать хрусталики разного вида. Необходимость этого обусловливалась тем, что есть разные типы больных с катарактами: пожилые люди, молодые люди с травмой и разрушенной радужной оболочкой. Сейчас у нас существует 5-6 основных типов. Первый тип и сегодня составляет процентов 60 от общего количества имплантируемых хрусталиков. Он прост и универсален.
– Существует ли в наших медицинских институтах такое направление, как офтальмология, и изучают ли ваш метод имплантации?
– В институтах есть кафедры, где готовятся ординаторы. Но эти кафедры настолько технически слабо оснащены, что научить хорошо оперировать там очень трудно. Правда, на некоторых из них преподают активные офтальмологи, они находят инструменты, подтачивают их и работают примерно на среднем уровне. Но, конечно, не все имеют это, нет даже нормальных микроскопов, где уж тут изучать новейшие методы имплантации. А американцы вообще не делают ни одной катаракты без имплантации. В год у них делается около 650 тыс. имплантаций. Только на изготовлении хрусталиков фирмы зарабатывают 450 млн долларов.
Первые такие фирмы появились в 1974–1975 годах. Они возникли из маленьких мастерских, которые в дальнейшем были проданы по 40–50 млн при первоначальном вкладе в них полмиллиона.
– Как часто вы оперируете, и сколько времени у вас уходит на различные заседания?
– Оперирую обычно два раза в неделю: во вторник – небольшие операции: близорукость, астигматизм; в четверг с 11 до 3.30 делаю от пяти до восьми-девяти операций, то есть в неделю делаю около двенадцати операций. Раньше проводил пятнадцать-восемнадцать операций в день. Сейчас много разных дел – число операций пришлось сократить, но думаю, что и этого достаточно. Для меня главное – понять проблему: что мешает делать операции лучше, какие существуют сложности.
Заседаем мы по понедельникам полтора часа, и раз в месяц у нас бывают очень короткие партсобрания. Административные дела идут с минимальной затратой времени.
– Как вы пишете статьи?
– Научные статьи делаю быстро, они будто «созревают» в голове, доклады пишу за 3–4 часа. С монографиями, конечно, труднее, над монографиями часто работаю с диктофоном, затем передаю на машинку, потом правлю до окончательного варианта. Обязательно составляю предварительный план, тезисы. Если хочу сделать быстро и хорошо, то пишу от руки. Когда видишь написанное, как-то точнее и ярче получается. Править люблю, рукописи должны быть четкие, ясные, без всякой «воды».
В нашем институте есть большой информационный отдел, который на любую тему может подобрать литературу, дает огромное количество выписок по необходимым мне вопросам. Отдел работает великолепно.
– Что более всего цените в теоретической работе?
– Самое ценное в работе – схватывать главное. Усваивать принципы, а не запоминать голую информацию. Считаю, что мой сегодняшний успех во многом зависит от того, что я стараюсь понять принципы, лежащие в основе тех или иных явлений, а следовательно, вести логичное прогнозирование возможностей развития данного явления.
Я воспринимаю те идеи, которые логичны и просты. Если идея перегружена деталями, сложными расчетами, то понимаю, что она далека от совершенства.
– Существует ли необходимое условие для начала творческого акта и его успешного хода? Бывает ли «звездное число», отмеченное наибольшей продуктивностью или особенно глубоким видением предмета исследования?
– Бывают моменты, когда открываешь для себя совершенно новые принципы работы той или иной системы. Когда это бывает? Как правило, на конференциях. Я люблю ездить на конференции, и, слушая доклады в Америке или в других странах, думаю: а может быть, они не правы, может быть, можно по-другому? И в этот момент на бумаге набрасываю множество всяких интересных вещей, то есть идет, как говорят американцы, «мозговая атака». Иногда приходят дельные мысли и во время прогулок на лошади, и в операционном зале, и дома.
– Что является для вас основным импульсом к работе?
– Прежде всего, интерес. Невероятно увлекательна сама работа. Мотивом творчества для меня всегда бывает желание доказать, что личность намного важнее, чем так называемые «народные массы». Мне хочется и своей деятельностью подтвердить, что человек, если он захочет, может достигнуть огромных высот в любом деле: политике, экономике, науке, искусстве. Поэтому я всегда хочу вылечить такого больного, которого никто уже не лечит. Если уж лечить, то лучше других, так, чтобы не было больно. Какое огромное удовольствие видеть, что люди здоровы, счастливы, довольны! Ты получаешь удовольствие от хорошо сделанного дела.
И подготовка операции, и проведение ее, может быть, даже пребывание за операционным столом на протяжении 5-6 часов не являются для меня тягостными. Во время этого я не устаю, устаю потом – через полчаса или час, а в процессе работы, в частности, хирургии, я никогда не ощущаю усталости. Это как соревнование – не хочется останавливаться, чувство времени исчезает.
– Как вы относитесь к критике и похвалам оппонентов – устным и печатным?
– К критике отношусь нормально: плодотворная критика помогает работать. К нам были замечания такого рода: нет достаточных наблюдений, статистика неточна, прослежена плохо в динамике, а следовательно, можно поставить под сомнение и результат. Эту критику я принял, старался все исправить. Как и все люди, я люблю больше, когда меня хвалят, а не ругают. Правда, чаще оппоненты или ругают, или молчат. Но был и такой случай: профессор Протопопов признался, что он раньше не верил в хрусталик, а теперь верит. Мне было очень приятно.
– Как вы относитесь к славе?
– Слава – это, конечно, хорошо, это даже помогает работать. Иногда известность клиники и моя личная имеет и прагматическую цель: легче добиться денег, достать строителей, легче просить. Но в оценке славы я согласен с Маяковским: «Мне наплевать на бронзы многопудье…» Действительно, это смехотворно, жизнь мала, и времени осталось не так много, а умирают и со славой и без.
– К какому психологическому типу вы себя относите?
– Считаю себя довольно уравновешенным типом с двумя особенностями. Думаю, что человек настолько мало живет, что не имеет права тратиться на мелочи. Все то, что он узнает, он должен воспринимать как турист, который прилетел с планеты «Лебедь-39» и наблюдает, а потом все равно туда улетит. Во-вторых, я достаточно трезвый человек и могу предвидеть развитие процессов в науке, в политике. Могу ожидать такое-то явление и не ужасаться, что оно произошло. Я всегда знал, что буду в Москве, что построю этот институт. Он почти такой же, как тот, что мы нарисовали с Горбанем еще в 1961 году. Я человек с достаточно четкой системой прогнозирования: знаю, что может случиться со мной лично и с тем делом, которым я занимаюсь.
– Люди какого типа привлекают вас больше всего?
– Невероятно люблю генераторов идей, ищу их всегда. Исполнителей не люблю, пустых эрудитов тоже. Люблю людей с «критическим смыслом». Если с ними встречаюсь, то получаю большое удовольствие.
– Есть ли у вас особенности восприятия чужих идей и генерирования собственных?
– У меня такой тип мышления – я любое явление рассматриваю как структуру: «вижу» строение атома, строение молекулы или социальную структуру общества, то есть представляю в виде зрительного образа. И достаточно хорошо это запоминаю. И глаз я вижу как зрительный образ – где расположены каналы, как идет кровь.
Например, я выдвинул в 1974 году теорию, что глаукома – это нарушение кровоснабжения переднего отдела глаза. Я представил, как кровь из огромной «реки» идет в переднюю часть глаза по длинным сосудам, они очень длинные, очень тонкие и иногда перекорежены, поэтому кровь сюда не доходит. А задние – коротенькие, туда кровь проходит прекрасно. Тут-то, в переднем отделе, где крови мало, и начинается дегенерация. Я представляю, как умирают клетки, как они слущиваются, как закупоривают «шлемов канал» – такие интерсклеральные сплетения, как бы ирригационные системы – в результате чего давление возрастает. На базе этих образов и рождаются теории, предположения, раскрываются механизмы заболеваний.
– Каков распорядок вашего рабочего дня, сколько времени проводите дома за рабочим столом? Как относится семья к вашей работе?
– Режим у меня такой: встаю в семь часов, к восьми еду на ипподром или в бассейн, до без десяти девять там, а с девяти до восьми вечера на работе. После восьми приезжаю домой, ужинаю, смотрю программу «Время» и сажусь за стол. Ложусь в час, реже – в два.
Самые продуктивные рабочие часы дома – с десяти до двенадцати вечера, потом уже чувствуется усталость, и после полуночи я обычно читаю.
Моя жена Ирэн – мой хороший помощник, потому что она абсолютно не умеет мешать. Это особенно важно, если учесть, что мой кабинет одновременно является и общей спальней: из двух маленьких комнат нашей двухкомнатной квартиры мы, пробив арку, сделали одну комнату около двадцати двух метров, часть комнаты – библиотека. Так что пока я работаю, жена читает, а бывает, и засыпает.
– Как вы собираете домашнюю библиотеку?
– Мы покупаем те книги, которые любим. Периодически просматриваем каталоги, книжные бюллетени, советуемся с друзьями. Главный критерий отбора – чтобы было интересно, а меня увлекают необычные судьбы, нетривиальные идеи, как, например, у Маркеса или любимого мною Чингиза Айтматова. Книг по специальности я не покупаю: они все есть в нашем превосходном информационном отделе, и специалисты там работают первоклассные.
Из статьи С. Власова «Неугомонный человек». Август 1986 года: «В чем секрет его триумфа, в чем секрет его феноменального взлета – от провинциального врача до всемирно известного ученого, члена-корреспондента Академии медицинских наук СССР? Причина, по-моему, в том, что у Федорова руководящей всегда была идея альтруизма, идея максимальной помощи максимальному количеству людей. И поэтому он так усердно подгоняет своих сотрудников. Пробирает их, распекает по одному и всех вместе, но в конце концов неизменно прорывается природная его доброжелательность к людям…»
– Святослав Николаевич, вы очень увлеченный человек, а удалось ли вам «заразить» ваших детей любовью к офтальмологии?
– Да нет, я их никогда не агитировал, а просто рассказывал. Ну, видно, неплохо рассказывал, раз старшая дочь окончила ординатуру и прилично оперирует, занимается офтальмологией. Средняя дочка сейчас поступила к нам в ординатуру. Младшая сказала, что обязательно будет офтальмологом. Работает сейчас санитаркой, убирает в модуле, драит там полы.
– Как вы отдыхаете и как вы любите отдыхать?
– Я отдыхаю, когда занимаюсь спортом: с утра плаваю в бассейне или совершаю конные прогулки, а вот во второй половине дня времени на отдых не остается, иногда только сделаю паузу и раз десять гири подкину.
Раньше во время отпуска очень любил путешествовать, ездили с женой на машине в Тбилиси, Орджоникидзе, Саратов, были в Белоруссии, на Украине, в других местах. Теперь все изменилось: бензин – проблема, где поесть – тоже проблема, так что такая поездка превращается в сплошное мучение. Очень люблю играть в шахматы, но, увы, и на это не всегда хватает времени.
В сентябре или октябре ездим с женой в Пицунду, это самое наше любимое место на Черноморском побережье. Плаваю каждый день по два-три часа и получаю удовольствие огромное. Почти всегда отдыхаем с женой вдвоем, дети редко присоединяются к нам, и я считаю, что это правильно, они взрослые люди, у них свои интересы, и нечего им докучать.
Мы любим ходить в гости, и у нас гостей бывает много. В субботу и воскресенье – уж обязательно человек десять приходит, да почти каждый день кто-нибудь бывает. Друзей у меня много, есть среди них и математики, и физики, и писатели, и искусствоведы, и электронщики, а вот офтальмологов как раз мало. Поддерживаю отношения с некоторыми ребятами еще из авиационной школы, перезваниваюсь с приятелями, окончившими вместе со мной ординатуру.
– Хватает ли у вас времени и сил на выполнение депутатских обязанностей?
– Как депутату мне приходится раз в месяц выслушивать много различных просьб, но просьбы эти, к сожалению, в основном мелкие. Никто ко мне не приходит с предложением изменить экономическую структуру государства или улучшить (а иногда и спасти) архитектуру Москвы. Просят помочь убрать помойный ящик от окна дома, отодвинуть автостоянку, посадить во дворе деревья. И это, конечно, немало, и я всегда рад, когда могу помочь. Но хотелось бы это время использовать более эффективно, с большей отдачей.
– Расскажите, пожалуйста, о новом обществе «Милосердие и здоровье», председателем которого вы стали.
– Структура этого общества строится по аналогии с Красным Крестом, только по численности оно будет в два раза меньше. Туда войдут около трехсот человек со всего Союза. В Москве будет находиться инициативная группа из тридцати человек, которые поедут за рубеж для ознакомления с работой подобных обществ на Западе, например, общества Льва или Корвет-клуба. Во многих странах такие общества существуют, и там работают люди, в основном отошедшие от дел и с удовольствием занимающиеся благотворительной деятельностью. В обществе принимают активное участие представители церкви.
Я согласился стать председателем общества, чтобы как-то поддержать это начинание, а всеми делами руководит Меньшиков Вадим Владимирович, очень толковый человек, профессор-медик.
– Как вы вообще относитесь к благотворительной деятельности?
– Я против слепой благотворительности. Полагаю, что в социалистическом государстве каждый должен иметь возможность заработать достаточно денег, чтобы и самому прокормиться, и содержать семью. Если человек, конечно, нормально работает.
Мы в МНТК заплатили Министерству здравоохранения за аренду 600 тыс. рублей из своего «кармана»: каждый сотрудник, включая сторожей и санитарок, внес по 520 рублей. Теперь министерство не может вмешиваться в наши экономические дела. Мы сами решим, что делать с заработанными деньгами: можем их раздавать людям, вложить в науку, купить новые микроскопы или будем заниматься спонсорством, построим зимний плавательный бассейн, купим конюшню и будем разводить лошадей.
Прекрасно, правда? Ведь что такое революция? Это экономическая свобода. Только экономическая свобода дает возможность каждому почувствовать себя человеком.
– Состоите ли вы в научной переписке с западными коллегами, участвуете ли в зарубежных выставках? Как часто ездите в командировки за рубеж?
– Я активно переписываюсь с зарубежными офтальмологами, езжу за границу, посещаю многие выставки, некоторые из них бывают чрезвычайно интересными. Я заключаю контракты, покупаю новую технику, причем не только офтальмологическую, лазерную технологию, коммуникационную технику. Моя страсть – информационное обеспечение и научные коммуникации. Вы видели: у нас в МНТК везде телевизоры, телефоны, видеомагнитофонная и компьютерная техника. В наших планах – создание компьютерной системы с запоминанием всех данных пациентов и экономических деталей работы коллектива. Я крайне не люблю «бумажное дело», нечеткость в работе, злюсь, если не могу найти необходимую информацию.
Мечтаю создать банк сведений на высочайшем уровне – какого еще не было в мире.
Раньше я часто ездил за границу, теперь реже – не более пяти-шести раз, в противном случае накапливается усталость. Да и вообще, здесь дел больше.
– Обращаются ли иностранные фирмы к вам за консультацией, как воспринимаются ваши научные идеи за границей?
– Многие инофирмы хотят построить клиники по нашей технологии и выпускать аналоги наших инструментов. Здесь есть предложения и возможности. Я даже уже говорил в Госплане о своей мечте перейти на полный хозрасчет с самофинансированием в долларах, в этом случае мы сможем платить сотрудникам в твердой валюте.
Наши методы лечения известны на Западе, хотя в Америке они нашли большее признание, чем в Европе. На нас ссылаются, нас упоминают, правда, не всегда добросовестно. Так, американский ученый из Оклахомы Роузи опубликовал большую статью о полутора тысячах операций по кератотомии и даже не вспомнил ни разу, откуда пришла идея. Я написал протест по этому поводу в редакцию журнала, где была опубликована статья.
– Как вы относитесь к конкурирующим идеям, есть ли такие на сегодняшний день?
– Я невероятно люблю конкурирующие идеи, они подхлестывают, не дают остановиться, заставляют думать, изобретать, двигаться вперед. Вот, например, есть несколько моделей хрусталиков, созданных американцами, эти искусственные хрусталики лучше наших. Мы проанализировали американские модели, чуть-чуть их модифицировали и сейчас переводим институт на этот метод имплантации.
Но и у нас есть такие замечательные идеи, воплощение которых может перевернуть всю имплантационную хирургию. Например, года четыре назад возникла идея сделать всю роговицу достаточно сильной, чтобы ничего не вставлять внутрь глаза. В настоящее время мы обдумываем это, а года через два, я думаю, сможем вплотную подойти к реализации. В общем-то, и конкурировать на равных с Западом мы можем пока только в области идей, в технологии они ушли далеко вперед.
– Что вы думаете о роли научной школы в медицине?
– Научных школ у нас крайне мало. Если рассматривать наш центр как научную школу, то вся остальная офтальмология в стране будет второй научной школой. Мы обладаем технологией высокого класса, построенной на принципе индустриального производства, и вся эта технология служит нуждам человека, его зрению.
Для того, чтобы наука развивалась, должно быть несколько конкурирующих школ. Должны быть разные методы, разные подходы, различные философии. А у нас в понятие «школы» входит приверженность какому-то лидеру и желание «зажать» своих конкурентов, впрочем, это есть отражение нашей авторитарной системы в целом, где каждая научная школа претендует быть единственно правильной.
Но у нас существует недостаток не только в научных
школах. У нас нет системы выявления и привлечения к работе талантливой молодежи. Нет рынка талантов, а есть спрос на «руки» и на «среднюю голову», их наше образование выпускает в большом количестве.
Мы, например, готовы сейчас заплатить любому институту десять, двадцать, тридцать тысяч за талантливого врача, потому что он нам принесет больше. Мы экономически зависим от талантливых людей, а другие институты – нет, им все равно, кто к ним придет, зарплата от этого не увеличится.
Необходимо сделать так, чтобы талант нужен был всем, потому что талант – это большие возможности, это перспективы развития, это – деньги, наконец. Сегодня же талант в нашем обществе, я считаю, вещь почти никому не нужная.
– Каковы принципы коллективного творчества, этика взаимоотношений в вашем научном коллективе? Каково оптимальное соотношение творческого и вспомогательного персонала?
– У нас никто не стремится выделиться, если у меня в голове родились идеи, то я их с удовольствием отдаю, они коллективно разрабатываются и потом за пятью подписями принимаются.
Взаимоотношения сотрудников – товарищеские, демократичные, хотя я требовательный человек, особенно если допускаются какие-то ошибки в работе с больными. Это относится равно и к санитаркам, и к научным сотрудникам. Считаю, что стиль общения должен быть основан на принципе всеобщего равенства, никаких привилегий никто иметь не может.
Ошибки персонала исправляются очень быстро. Наказываем только экономически, исходя из того, сколько коллектив теряет из-за неверных решений. Это действует нормально. Наказание не чрезмерно, но достаточно чувствительно.
В институте на одного научного сотрудника приходится три вспомогательных. Полагаю, это разумное соотношение. У американцев даже лучше – один к четырем. Главное – снять с творческого человека необходимость заниматься чисто технической работой, предоставить ему возможность заниматься своим делом.
– Бывают ли жалобы от пациентов на кого-то из коллектива, недовольство работой вашей клиники?
– Попадая в подобные ситуации, пытаешься срочно найти выход. Однажды я даже просил вывесить объявление: «Извините за беспорядок, который вы видите. Но это не поликлиника, а пансионат, не приспособленный для такого количества больных. Поликлиника сейчас строится». Люди понимали, что такое положение для нас – не норма. Сейчас у нас есть большая поликлиника, где в день будут проходить обследование тысяча двести человек. В пансионате создается научная лаборатория.
– Были ли случаи, когда уже в новых условиях вы кого-нибудь увольняли?
– Все, кого коллектив не принимает, пишут заявление об уходе. Никто не конфликтует, потому что коллектив очень силен. Ребята сами наказывают бездельников, которые попадаются.
– Пользуется ли ваш комплекс любовью у жителей района?
– Думаю, что нет. Сегодня никто не заинтересован, чтобы вообще в районе что-то было: будь то предприятие или зоопарк. Району это ничего, кроме «головной боли» не дает: новое строительство – грязь, перерытые улицы. А ведь во всем мире делается совершенно по-другому – каждое предприятие в районе отчисляет часть своей прибыли в районный бюджет, чтобы были нормальные магазины, нормальное жилье и так далее. Подобная практика существует в Америке, ФРГ, Швеции. И если бы, например, жители Ворошиловского района знали, что у них будет зоопарк, и каждый год они от него будут иметь полмиллиона, то не стали бы возражать против его создания.
– Каков механизм экономической деятельности МНТК и его филиалов?
– В открываемых филиалах мы не должны делать той ошибки, которую сделали сначала при создании МНТК. В головном МНТК мы полгода работали так: если определенный план выполняла вся организация, то технический персонал получал полторы зарплаты, и две зарплаты получал медицинский персонал. Это была оценка всего коллектива по валу. Оценки по валу разрушают государство, организацию. В этом случае личность практически и экономически подавляется, а ее труд эксплуатируется плохо работающими людьми. На этом «горит» вся наша страна: когда министерство, забирая у хорошо работающего всю прибыль, передает ее плохо работающему. В результате поощряются лентяи, а талантливые люди перестают работать. Идет полная блокировка талантливых и способных людей.
Мы в институте поняли, что эта система не работает, и при такой системе с тарифными ставками – полставки, четверть ставки – это бюрократический произвол, «социалистическое самодержавие», как пишет Евтушенко. А самодержавие, если оно имеется на базе всего государства, имеется и в отдельных ячейках. Каждая же ячейка – это работающее предприятие, а значит, самодержец-начальник начинает практически произвольно назначать зарплату, управлять единолично, то есть произвольно, хотя здесь должен работать автомат-компьютер. Не человек должен оценивать труд, а компьютер, если правильно внесены туда данные этого труда.
Каждый член бригады должен знать, сколько он получит, если больной будет хорошо прооперирован, – это основа экономического механизма всего МНТК. Если люди этого не знают, значит, они не знают таблицу умножения, и они не могут нормально работать. Экономически безграмотные люди – это часть антисоциализма, тоталитарного режима, где все получают пайку хлеба, чтобы не помереть с голоду, и иногда – от милости начальства – еще кусочек масла. Это – нивелировка, это оскорбление личности, это разрушение государства.
Люди должны знать, как оплата связана с качеством их труда. Чтобы было ясно, если мы делаем пятьдесят операций в день, то средний фонд зарплаты такой-то; если 75 операций, средний фонд зарплаты – 427 рублей в месяц, а если будет сто операций, то средний фонд зарплаты, предположим, 600 рублей. И каждый соображает, что от качества труда персонала – успеет ли он подготовить пациентов, продиагностировать, подготовить аппаратуру – зависит количество проведенных операций, а следовательно, и материальное вознаграждение.
Медсестра – как раз тот человек, который имеет у нас среднюю заработную плату (около 300 рублей), у санитарки оплата меньше, дворник получает еще процентов на сорок-пятьдесят меньше. Врач по сравнению с медсестрой получает на пятьдесят-семьдесят процентов больше – семьсот рублей, а классный врач до 1200 рублей (коэффициент три). Тогда экономика работает, когда труд оценивается по принципам – сколько дал ты, столько и получил – это первый закон. Второй закон – это неотвратимость денежного награждения: кто работает лучше, тот и получает больше.
Мы лечим дешевле, чем другие клиники. Это происходит за счет большого количества вылеченных, что возможно только при самой современной технологии. Качественно вылеченный пациент уже не хочет лежать в клинике и отправляется домой. Он уходит, а мы лечим другого, третьего… Вот так, за счет качества мы наращиваем количество, а за счет количества зарабатываем больше денег.
Из газеты «Известия» за 1988 год:
«Недавно в Госплане СССР происходило совещание руководителей 23 межотраслевых научно-технических комплексов (МНТК). Выяснилось, что успешнее всех развивается МНТК «Микрохирургия глаза», возглавляемый Героем Социалистического Труда С. Н. Федоровым».
– Есть ли особенности хозяйственной деятельности головного МНТК?
– В головной организации ситуация сейчас сложилась довольно трудная, так как в ней много структур, которые работают на весь МНТК. Эти структуры «кормятся» за счет хирургов головной организации. Они держат на своих плечах информационный отдел, фирму, отдел снабжения, плановую службу, бухгалтерию, частично работающую и на филиалы. А также журнал «Офтальмохирургия», который будет выходить 4 раза в год. Для журнала требуются две машинистки, технический редактор, корректор, печатная машина стоимостью 100 тыс. инвалютных рублей, которую будут обслуживать два специалиста, а это уже 8–10 человек.
Теперь о валюте, так как ее тоже, в основном, зарабатывает головная организация. Необходимо содержать штат, зарабатывающий валюту, который состоит из 80 человек. Это хирурги, оперирующие иностранцев: медсестры, инженеры и техники, сервис-бюро – люди, обслуживающие иностранцев; это машины, которые возят иностранцев. Сейчас в год это приносит 4–5 млн долларов, но при этом затрачивается 2,1 млн руб. Таким образом, задача наших экономистов «разложить» эти затраты по филиалам, а иначе головная организация не сможет работать, так как затрат у нее значительно больше.
Экономическое положение в плане зарабатывания валюты считаю блестящим. Госплан даже принял уникальное решение не выделять нам валюту на покупку микроскопов для филиалов третьей очереди, мотивируя это тем, что у нас ее достаточно.
Каждая операция иностранца приносит чистыми 1800–1900 долларов. За месяц мы зарабатываем 500–550 тыс. долларов. Сейчас уже не хватает мест в пансионате, а при возможностях наших хирургов мы могли бы получать до миллиона долларов в месяц. Это дало бы возможность обеспечить потребность филиалов в оборудовании, то есть перейти на высокий технологический уровень. Но тратить деньги на новое строительство мы не должны, его обязано вести государство. Вся офтальмология обходится государству в 250 млн, американцам же она стоит 3,5 млрд. Они только на искусственные хрусталики тратят 400 млн: оборудование частного офтальмологического офиса стоит от 0,5 до 1 млн. А таких офисов в США 12 тыс. У нас эти цифры значительно скромнее.
– Какими возможностями обслуживания населения располагает МНТК, кроме стационарных?
– Наш госзаказ – около 300 тыс. операций в год. Кроме госзаказа, на фабриках, заводах, в селах мы прооперировали около трех тысяч больных и получили около 600 тыс. рублей из социальных фондов предприятий.
По стране курсирует наш автобус-операционная, в котором и делаются эти операции. Из каждой поездки он привозит 30–35 тыс. рублей, в год – полмиллиона. Филиалам, когда у них будет резерв обученных хирургов, такой автобус позволит расширить географические границы своей деятельности и зарабатывать в год 400–500 тыс. рублей, совершая поездки в небольшие города, на крупные заводы, фабрики и так далее. Это хорошая практика, повышение авторитетов филиалов и клиники. И все же главное – это сотни тысяч людей, обретших зрение.
Мы оборудуем самолет на базе ИЛ-86 для оказания офтальмологической помощи и проведения операций. Внутри самолета должны установить телесистему стоимостью 1,5 млн. Через спутник можно будет передавать программы на весь мир, а все операции можно будет видеть на мониторе и в клинике. Поставим туда самое лучшее оборудование, которое сегодня есть.
– Такой размах, видимо, открывает новые возможности?
– Мы становимся крупной, относительно независимой фирмой, благосостояние которой зависит от качественно вылеченного больного. При нашем экономическом достатке сможем помочь и городу, и району, и тогда мы станем любимыми «детьми» данного города. Предприятие должно способствовать благоустройству местности, в которой оно находится. Не нужно бояться отдавать деньги горисполкомам, райисполкомам на социальное развитие городов и районов. В этом случае мы будем получать и землю, и квартиры и будем полноправными совладельцами-хозяевами данной местности, города.
Сейчас мы ставим задачу готовить больше хирургов, знающих языки. Ведем переговоры и собираемся открыть несколько филиалов в других странах. Для этих филиалов потребуется не менее сотни врачей, и наши уже действующие филиалы должны подготовить резерв хирургов.
Восстановление зрения – это изменение мироощущения. Когда человек просыпается утром, и ему не надо хвататься за очки, когда он видит каждую травинку, велосипед, лучик, то возникает ощущение счастья. Я это прекрасно знаю, ведь у меня, как я уже говорил, нет ноги. И когда мне удалось подобрать в одном институте хороший протез, я два месяца наслаждался тем, что могу бегать, кататься на велосипеде, танцевать, причем моя хромота стала совершенно незаметной. Думаю, подобное ощущение счастья испытывают люди, приобретающие нормальное зрение.
В мире около 800 млн близоруких людей, а это 1 млрд 600 млн глаз.
– Как можно помочь всем таким людям?
– Для того, чтобы весь мир обладал более или менее нормальным зрением, нужно 65 МНТК, и каждый с 12 филиалами, то есть на земном шаре нужно иметь 780 модулей, их стоимость будет около 6,5 млрд рублей. А что такое эти деньги для всего человечества? Всего лишь отказаться от двух подводных лодок типа «Трайдент», ведь каждая стоит около 3,125 млрд долларов.
Для человечества решить задачу своего здоровья не так сложно, если применить современную технологию, создать необходимые помещения и аппаратуру.
Моей жизни на это не хватит, но, я думаю, молодым врачам через 30–40 лет удастся сократить число людей, носящих очки, на 80–90%.
– Вы сказали: «Моей жизни не хватит». Мы слышали, что вы действительно считаете время, которое вам осталось. У вас на этот счет своя, особая философия?
– Время – действительно бесценная вещь, единственное, что человечество не может повернуть вспять. Каждая секунда бесценна.
8 августа 2002 года мне исполнится 75 лет. Это возраст, когда нужно «ставить стол» – то есть переходить на консультативную работу или писать о накопленном опыте. В этом возрасте энергии уже не хватает на развитие нового. Для каждой работы должен быть свой предел энергии, подвижности. Может быть, это даже много – 75 лет. Но я с детства занимался спортом и надеюсь, что сохраню до такого возраста достаточную работоспособность.
– Как вы думаете, кем вас считают люди, вообще люди, не только работающие в МНТК?
– У некоторых людей, по-моему, сложилось мнение, что Федоров – человек неуживчивый и неприятный. И вообще, как-то все просто у него получается: одно здание строят, второе строят, валюту зарабатывать разрешают, за рубеж ездит…
Есть такие люди, я знаю. И все-таки гораздо больше других – тех, кто не ставит под сомнение нашу работу. В этом меня убеждают многочисленные письма. Народ все понимает и очень точно оценивает нас. Может быть, иногда даже слишком высоко.
В моей жизни народная поддержка всегда значила очень многое. Возьмите наше рождение. Ведь институт и все остальное было создано на базе идеи микрохирургии: применение микроскопа, аллопластических материалов для замены отдельных частей глаза, возможности реконструкции, улучшения оптических свойств глаза. Это была идея. А реализация ее стала возможной благодаря настойчивому желанию больных получить лечение. Создавшееся общественное мнение заставило Минздрав, Госплан и другие серьезные организации найти деньги, выделить оборудование, дать определенные права. Однако первые 2,5 млн рублей нам выделило общество слепых – люди, причем добрые люди.
А тем, кто думает, что у Федорова все получается гладко и просто, можно было бы рассказать о долгих годах борьбы за наши идеи. Однажды дело дошло до попытки отдать нас под суд. Рассуждали, видимо, так: не удается остановить другими методами, значит, надо дискредитировать людей, найти некие преступные деяния.
История развивалась так. 16 апреля 1986 года я должен был вернуться из США, а 24 апреля ЦК партии и Совет Министров принимали решение о создании Межотраслевого научно-технического комплекса «Микрохирургия глаза». За пять дней до моего возвращения, 11 апреля, арестовали двух сотрудниц института. Их задержали в пятницу и в течение шести дней добивались признания, что профессор Федоров берет взятки, или, по крайней мере, знает, что это делают у него в институте. Если бы такие сведения были, постановление о МНТК не могло быть принято. Но благодаря мужеству этих женщин, «дело» организовать не удалось.
За полгода до событий я чувствовал, как сгущались тучи. Мне и некоторым сотрудникам института пытались подсунуть деньги. Некоторые врачи на всякий случай даже зашили карманы.
Вот до чего может дойти противодействие бюрократов и консерваторов всему новому. Они не хотят мирно сдавать позиции.
– Отчего, как вы думаете, было столь сильное противодействие созданию вашего комплекса?
– Я добивался хозрасчета. То есть создавал прецедент. Другие могли воспользоваться нашим опытом и тогда оказалось бы, что многие «руководящие инстанции» не нужны.
Например, я сейчас обращаюсь в Минздрав лишь по крупным вопросам: по поводу средств на капитальное строительство или по вопросам распределения молодых врачей в МНТК. А раньше ходил для утверждения каждой единицы, каждого стула, который хотел купить или списать.
Наше здравоохранение до сих пор шло по пути экстенсивного развития. Каждый год – десятки тысяч новых врачей, десятки тысяч коек, сотни новых поликлиник. Во всем мире медицинская сеть сокращается, у нас – растет. Как горько пошутил писатель: «Мы обогнали всех по количеству врачей, теперь бы отстать по количеству больных».
Единственный путь сейчас – путь интенсивного развития медицины. Советский врач делает в год сто операций, американский или немецкий – пятьсот (некоторые и по тысяче). Мы недорабатываем. Причины просты: уравниловка, во-первых, когда и хороший и плохой врач получают одинаковую зарплату, и отсутствие нормального инструментария, во-вторых. Я не устану повторять: доктору должно быть выгодно хорошо и много лечить. Сегодня нужны революционные, качественные перемены. Неоправданно сложный, многоступенчатый, с трудом поворачивающийся механизм нашей отрасли держался и держится на никому не помогающих инструкциях.
То, к чему я когда-то стремился, становится реальностью. Но до завершения еще далеко. Важное место в ближайшем будущем займут вопросы правильной организации работы центра и филиалов.
– А как вы видите будущее вашей науки?
– Самая главная задача – сделать глаз более молодым. Мы уже научились омолаживать роговицу и бьемся над проблемой оживления зрительного нерва, сетчатки, сосудистой оболочки. В будущем, может быть, удастся распространить те же принципы и на другие ткани и в конечном итоге – на главные органы человеческого организма.
Это моя самая заветная мечта – задержать старение людей и начать… с глаза. Задачу эту мне за свою жизнь скорее всего не решить, но я хочу хотя бы начать, получить какие-то первые результаты, а дальше дело пойдет.
– Что дало вам время перестройки?
– Сегодняшние революционные преобразования в стране создают условия, при которых людям действительно радостно жить и работать. Наш МНТК – пример тому. В годы перестройки вписываются его рождение, получение новых прав.
Вообще же, когда видишь плоды перестройки, – пусть даже малые – этому искренне радуешься. «Реабилитировано» много интересных художественных и научных произведений. В печати высказываются интересные, нестандартные мысли.
И в литературе сейчас утверждается, по-моему, настоящий реализм. До этого был, в основном, лакировочный социалистический реализм, который показывал не то, что есть на самом деле, а то, что мы хотели бы видеть. Сегодня литература заставляет думать, по-новому строить производственные и даже семейные отношения, межчеловеческие отношения. То, что она и должна делать. Литература обнаруживает наши пороки, предостерегает от повторения ошибок.
– Чего вы ждете, на что надеетесь?
– Во-первых, хотелось бы, чтобы страна пришла к истинному хозрасчету, чтобы люди реально владели орудиями производства. Труд каждого человека должен оцениваться по тому, что он дает обществу. Во-вторых, ждем новых партнеров. Я надеюсь, что однажды ко мне придет директор завода и предложит сделать для нас аппараты и продать их не только в стране, но и за рубежом, заработав деньги для поднятия уровня жизни людей.
Каждый день нашей жизни приносит новое. Сегодня конкуренция должна быть не в вопросах того, кто больше убьет людей, а кто больше спасет людей. Вот эта конкуренция замечательная! Сегодня нам нужно гуманное соревнование. Кто даст своим согражданам возможность лучше развиваться, становиться более творческими людьми, более здоровыми и счастливыми – тот и победит.
Мое твердое убеждение – ученый должен бороться со всем, что мешает сделать человека счастливым. Бороться по-настоящему, с революционной одержимостью. Как это делал Ленин. Вспоминаю посещение Смольного. Когда я был там впервые, то поразился, в каких сверхскромных условиях он жил. Посещение Смольного было для меня очень важно. Оно еще более укрепило меня в мысли, что только страстная одержимость может привести к успеху. Моя формула такова: успех дела зависит от степени одержимости им.
Печатается по: Федоров С. Н. Отражение. М., 1990
Виктор Затевахин
Профессор Святослав Николаевич Федоров – врач-хирург, открывший новое направление в медицине, генеральный директор Межотраслевого научно-технического комплекса «Микрохирургия глаза», народный депутат СССР. Он автор более трехсот научных работ, изданных в СССР и за рубежом, Герой Социалистического Труда, лауреат международной премии «Оскар», присуждаемой за выдающиеся изобретения и их внедрение.
Приятно, когда тебя называют первопроходцем, но как редко мы задумываемся, каким трудом и упорством даются шаги в неизведанное. Федоров шел к цели долгой и трудной дорогой. И двигала им потребность нести людям добро, убежденность в своей способности дать свет прозрения. Нужно быть очень сильным человеком, чтобы одолеть, не сломаться и победить. Сейчас Святославу Николаевичу за шестьдесят, но при первой же встрече с ним видишь, что это действительно сильный, волевой человек. Коренастый, с крепкими руками и серебристой ершистой прической – он необычайно подвижен, а в работе даже азартен. К тому же он отличный наездник, пловец, лыжник, шахматист, с удовольствием «балуется» двухпудовой гирей.
И наконец, главное – он великолепный, как говорят, «от бога», хирург. Не будь всех этих качеств, не было бы в нашей стране уникальной школы микрохирургии глаза и ее поистине триумфального шествия по миру.
Работать над книгой о Святославе Николаевиче Федорове было задачей увлекательной и трудной. От общения с ним получаешь удовольствие. Неординарность его мышления, разносторонность интересов, живой характер – отличный материал для журналистов. Но в этом таится и трудность: он «неуловим», складывается ощущение, что за Федоровым просто не поспевает время. И еще Святослав Николаевич – чудесный рассказчик. Вот почему в этой книге Федоров сам будет рассказывать о себе. Мы с ним просто беседовали, провели вместе несколько вечеров…
* * *
– Святослав Николаевич, было ли в вашем детстве что-нибудь такое, что повлияло на вашу дальнейшую судьбу?
– Абсолютно ничего такого не было. В детстве я мечтал стать военным, потому что военным был мой отец. И первой игрушкой, самой любимой, был револьвер системы «наган». Отец вынимал из него патроны, и я играл в «танк», на котором перевозил свои войска – шахматные фигуры. Когда барабан катился по столу, приятно пощелкивая, я представлял себя только военным. Прекрасно помню, когда отец чертил тактические схемы, карты, я уже знал все обозначения: где танки, где пехота, где артиллерия. Эти вещи меня невероятно привлекали. А, кроме того, во мне, как и в любом мальчишке, жила внутренняя агрессивность, стремление драться и побеждать.
Но отец не хотел видеть меня военным. Думаю, военная дисциплина и ограниченная свобода его не удовлетворяли. Отец считал, что я должен стать инженером. Меня действительно тянуло к технике: нравилось оружие, нравилось что-то разбирать, нравилась точность действия механизмов, их слаженность.
Вообще-то я стараюсь не вспоминать прошлое. Не люблю, когда человек без конца думает о прошедшем, это мешает его развитию, мешает думать о будущем.
– И все же, чем вы увлекались в детстве, что вспоминается чаще всего?
– Первые школьные годы связаны у меня с ощущением счастья. Я пошел в первый класс в городе, где отец мой был командиром дивизии. Прекрасный город – Каменец-Подольский. Туда мы переехали из Москвы, где жили в общей квартире из двух маленьких комнатушек без кухни в доме напротив Центрального телеграфа (тогда это было общежитие Академии имени Фрунзе).
И вот после тяжелых голодных лет – 1932–1933 годов – отец впервые получил отдельный дом, в котором было шесть комнат. А во дворе была даже конюшня, и стоял его конь. Когда коня чистили и обихаживали, я все время крутился рядом. Моя любовь к этим красивым животным зародилась в детстве: теперешний мой конь с такой же белой пролысиной, такого же золотистого цвета, как и конь отца.
В Каменец-Подольском у нас был огромный сад, там росли яблони, груши, сливы. Это было любимое место игр, где царил детский, особый мир. Мне никогда не было скучно. Была конюшня, был велосипед (мне его купили родители), и я получал огромное удовольствие от катания по прекрасному парку, расположенному вдоль рва. В городе был большой ров, а на другой стороне – турецкая крепость, которую описал Беляев в своей трилогии «Старая крепость». Мы с трудом проезжали туда по тропинкам, спускались в провал, потом переходили маленькую речку и вскарабкивались на крепостные валы стены. Было очень интересно: мрачные пустынные залы, загадочный сумрак, какая-то тайна...
Велосипед стал моим главным увлечением. А еще я невероятно любил стрелять. Когда летом вороны пытались расклевывать яблоки и груши, я подкрадывался и довольно успешно их отстреливал малокалиберной винтовкой отца, хотя держать ее как положено еще не мог. Но я ставил ствол на забор, так, чтобы он не дрожал, наводил на цель, как пушку, и стрелял. Кстати, моя мама занималась стрелковым спортом – тогда было очень престижно иметь значок «Ворошиловский стрелок». У нас в конце сада стоял плоский ящик, на который вешались мишени, и можно было пострелять.
Мы с отцом часто выезжали на природу. Обычно это бывало в выходной. Мы видели очень красивые леса, раскинувшиеся вокруг города. Хорошо помню, как ездили смотреть башню Кармелюка, из которой он, по преданию, удрал, хотя башня метров 25 или 30 высотой. Меня это поразило.
У меня было несколько приятелей. Они приходили ко мне, и мы играли в обычные детские игры. Помню, что все мои друзья любили ходить к лошади, заниматься ею, хотя ездить нам тогда еще, естественно, не давали – нам всем было по семь-восемь лет.
– Расскажите о вашей семье: какой она была, кто приезжал в гости, что запомнилось из атмосферы тех лет?
– У нас была очень дружная семья. Летом родители отдыхали на курортах – в санатории имени Ворошилова или в других здравницах. Отец любил заниматься спортом. Он был капитаном футбольной команды полка и часто пропадал на футбольном поле. Хорошо играл он и в волейбол.
С нами жила мать мамы, моя бабушка – Нина Ивановна Будилович (наполовину полька). Бабушка была очень добрым человеком, но иногда вступала в «схватку» с отцом. Она доказывала, что раньше было лучше: на базаре продукты были дешевые, можно было все купить, а сейчас все стало проблемой. Отец с ней спорил, говорил, что прошло еще мало времени после революции, а вот в пятидесятом году в магазинах все будет и – дешево. Но бабушка с этим не очень соглашалась, понимая, что вряд ли что-то будет лучше, если люди перестали интересоваться трудом. Она, по-видимому, уже тогда это видела.
В Каменец-Подольский нередко приезжали крупные военачальники – Буденный, Тимошенко. Приезжали для инспекции или проведения различных маневров. Чинопочитания не помню, отношения между начальством и подчиненными были демократичными.
В 1938 году отца арестовали. Мы переехали в Новочеркасск. И здесь я физически стал отставать от своих сверстников. До восьми-девяти лет я рос хорошо, а потом вдруг перешел в разряд самых маленьких и слабых. Это объяснялось очень просто: после ареста отца я стал сыном «врага народа».
Приятели от меня отвернулись, вокруг образовалась пустота, и я пристрастился к чтению. Был записан в трех библиотеках и брал книги в семье одного профессора. Я читал по шесть-семь часов в день. Очень любил романтико-героические книги «Смок и малыш», «Время не ждет» Джека Лондона, его аляскинские и юконские рассказы. Невероятно нравились книги Николая Островского «Как закалялась сталь», «Рожденные бурей». Павка Корчагин был для меня примером. В шестом классе я уже прочел всего Джека Лондона, Золя, половину произведений Бальзака. Что-то я понимал, что-то нет, но меня интересовало чтение само по себе. Я «уходил» в книги, мне хотелось убежать от реальной действительности, забыть о том, что отца нет рядом. Казалось, я просто заснул, и скоро нелепый сон кончится. Я открою глаза и увижу, что все на своем месте: мы по-прежнему живем в Каменец-Подольском, отец, смеясь, входит в комнату, мы садимся на тачанку и едем куда-нибудь.
– Был ли в вашей жизни Учитель или учителя – люди, которые помогли вам «открыть» себя?
– Я не помню своих учителей. Ярких встреч с незаурядными людьми в моей юности после ареста отца уже не было, мы жили в относительном вакууме. Единственная интересная встреча в Новочеркасске – знакомство с профессором геологии. Кажется, его звали Петр Иванович. В его лице я соприкоснулся с миром удивительной культуры, знаний, принципиальности, высокой требовательности к себе и к окружающим. Профессор, наверное, единственный человек, который тогда запал мне в душу: он был необычен для нашей действительности.
– Что и как изменила в вашей жизни война?
– Война… 10 октября 1941 года была объявлена срочная эвакуация из Новочеркасска, и мы выехали в Ереван. Нас бомбили где-то под Кропоткином, но повезло – проскочили, следующий эшелон был уже полностью уничтожен.
Наш эшелон был первым, который прибыл в Армению во время войны. Всех накормили бесплатным обедом, а потом на автобусах повезли в село Цахкадзор. Это в 60 километрах от Еревана. Сейчас там находится лыжная база, а в то время был госпиталь и Дома литераторов и художников, где нас и разместили. Первое время в эвакуации мы жили хорошо, продуктов хватало. Но в середине 1942 года и до Армении дошел голод. Мама работала в госпитале, и военком разрешил ей взять домой малокалиберную винтовку. С этой винтовкой я ходил на охоту на реку Занга, стрелял уток и нырков. Занимался и рыбной ловлей, потому что есть хотелось постоянно и очень сильно. Иногда приходилось делать лепешки из жмыха, мы его перемалывали на примитивной мельнице с двумя жерновами. Когда ешь эти лепешки, то кажется, что пережевываешь опилки. Но самым любимым блюдом был кисель из жареной муки, разведенной на воде (что-то вроде того, чем клеят обои). Нам казалось, что лучшей еды вообще в мире не существует. Называлось это блюдо «маро».
Мы мечтали, как после войны наедимся этого «маро» вволю. В 1944 году я поступил в военное училище – 19-ю Ереванскую артиллерийскую спецшколу. Экзаменов не было, я просто сдал документы. Мы поступили в это училище вместе с моим приятелем Геной Табаковым. Я помню свои опасения, что там могут узнать о репрессированном отце, и меня тут же вышибут. Но, видимо, те, кто об этом знал, были нормальными людьми, и меня не исключили.
В училище среди ребят я был наиболее слабым физически, но гораздо более начитанным. Отношения с сокурсниками наладились быстро, я им много рассказывал из прочитанного – в основном приключенческие вещи. Но меня угнетала дисциплина, бессмысленная муштра: всей толпой куда-то бежать, всей толпой ложиться в грязь. Очень быстро я вступил в конфликт с начальством. Командир нашего батальона Башко меня сразу невзлюбил. И со старшиной были сложные отношения.
Скоро возникло желание из этой школы куда-нибудь уйти. Хотелось более свободной специальности. Казалось, если буду летчиком, то хотя бы в небе смогу решать все вопросы сам, без подсказок. В это время мой дядя – муж сестры матери – стал начальником управления учебных заведений Северо-Кавказского военного округа. Мама попросила его, чтобы меня из артиллерийской спецшколы перевели в спецшколу ВВС, которая должна была переехать из Еревана в Ростов, где располагался штаб войск округа. И я служебным переводом перехожу в спецшколу ВВС. Мы переезжаем в Ростов-на-Дону.
– Однако летчиком вы не стали?
– В 11-й спецшколе ВВС был совершенно иной дух, чем в артиллерийском училище. Я попал в круг ребят-романтиков, мечтавших стать летчиками, а летчики вообще – люди романтичные. Учиться было интересно, но, к сожалению, учился я там недолго – месяцев девять. В марте сорок пятого я торопился на вечер, погнался за трамваем, прицепился к вагону, но сорвался и потерял ногу. Моя летная карьера была закончена… Сначала, правда, я мечтал, что буду, как Мересьев, летать без ноги. Но, естественно, все это оказалось детскими мечтами. Я перешел учиться в обычную школу. Причем пошел в нее с запозданием, потому что нужно было еще сделать протез. Потеряв ногу, я не впал в транс и не чувствовал, что жизнь кончена. Когда ко мне приходили друзья, я им говорил, подумаешь – нога, главное – голова есть.
Я перешел в обычную школу. Школа была далеко, и ходить на костылях пять-восемь кварталов было совсем не просто. Правда, именно благодаря этому я быстро окреп физически. Но начались другие проблемы – учебные. Оказалось, что вся подготовка в спецшколах – это полная халтура, так сказать «для вида», основное время там уделялось военным специальностям и шагистике. И я после моих артиллерийских и авиационных четверок и пятерок стал круглым двоечником. Маме даже сказали, чтобы я перешел в девятый класс, так как в десятом не тяну. Но потом директор школы предложил другой вариант: найти деньги и нанять преподавателей-репетиторов по химии, немецкому языку и литературе. Я начал ходить сразу к трем репетиторам, а мать по ночам печатала на машинке, чтобы я мог отдавать деньги по пять рублей за урок. Через полтора-два месяца я заметно подтянулся по этим предметам и школу окончил нормально: с одной тройкой по химии. В это время я еще увлекся шахматами, начал ходить во Дворец пионеров и, надо сказать, неплохо играл.
– Что привело вас в медицину, почему вы решили заняться именно этим делом?
– Школа окончена. Встал вопрос, что делать дальше, куда идти? В технический вуз? Но я терпеть не мог чертить. А ребята рассказывали, что в строительном и машиностроительном институтах в Ростове приходится чертить даже по ночам. Я понял: мне с этим не справиться. И поэтому я в конце концов склонился к мысли, что надо идти в медицину и там найти какую-нибудь техническую специальность. Медицина для меня не была чем-то особенным, она стояла в общем ряду других профессий.
Надо сказать, поступил я в медицинский с большим трудом и только потому, что парень. Девушки с шестнадцатью баллами, которые я набрал на экзаменах, не проходили (в то время 98% медиков были женщины). Вот так я оказался в медицине.
– С какими трудностями вы столкнулись в мединституте? Как вы учились, чем увлекались?
– Начались занятия в институте. Мне нравилось там учиться. Особенно меня привлекала биология, так как в ней много техники, ведь человек – тоже техническое сооружение. Занятия проходили нормально. Единственное, чего я никогда не делал – не конспектировал лекции. Не любил записывать, старался всегда запомнить суть системы, поймать и понять ее законы, а потом уже на этой основе разбираться в деталях. Думаю, поэтому учиться мне было очень легко. С трудом давалась только анатомия; там нужно было зарисовывать что-то, запоминать детали, а у меня это не получалось. В институте я ничем не выделялся и, конечно, никакой тяги к офтальмологии не было. Поначалу я даже и не знал, что это такое.
Здесь я продолжал заниматься шахматами. Тогда же ко мне пришла первая «дикая» юношеская любовь. Чтобы понравиться девушке, я стал заниматься спортом и занимался настолько основательно, что не могу остановиться и по сей день. Тогда же я увлекся фотографией и решил этим делом зарабатывать деньги. У меня, кроме спортивного костюма и спортивной курточки, ничего не было. Мама получала страшно мало, вечерами печатала диссертации и какие-то отчеты для того, чтобы хоть как-то самой одеться и меня одеть. Она была героиня. Другая мать спокойно могла бы послать сына в ПТУ, чтобы в 17 лет он начал приносить в дом деньги. А в институте стипендия была маленькая – 18 рублей.
К концу института я уже неплохо зарабатывал фотографией. По воскресеньям ходил в полк связи и фотографировал по пятьдесят-семьдесят человек, потом целую ночь печатал снимки. Получал за это до двухсот пятидесяти рублей в месяц, в три раза больше мамы. Стал покупать себе и ей какие-то вещи, у меня наконец-то появилось пальто.
– Что же обратило ваше внимание на офтальмологию, что заставило избрать именно эту специальность?
– Я никогда не мечтал быть терапевтом или гинекологом. Думал о рентгенологии, потому что там много техники, думал о хирургии – мне она казалась очень мужественной специальностью. Но когда я пришел на офтальмологию, то понял – вот специальность, которая мне нравится. Причем, когда я чем-то занимаюсь, то всегда стараюсь следовать принципу: от общего к частному. Поэтому, начав заниматься фотографией, я прочитал все учебники и пособия, которые были мне доступны, касающиеся устройства фотоаппаратов, объективов, работы оптической системы и проч. Оттого офтальмология явилась для меня такой находкой. И я сразу решил, что только ею и буду заниматься.
Когда на пятом курсе мы начали изучать офтальмологию, то я сразу поступил в кружок по офтальмологии, стал бывать в клинике и пропадал там по вечерам. Старался овладеть оборудованием, осматривал больных. Офтальмологическое оборудование действительно напоминает аппаратуру хорошего фотографа: оптика, поле зрения, сила роговицы, рефракция, «подкручивание на фокус» глаза при помощи очков. Все было очень интересно и очень ясно.
В середине интернатуры, на шестом курсе – это был пятьдесят первый или пятьдесят второй год – меня стали брать в районы для ассистирования во время операций, и я даже начал делать первые операции самостоятельно. Одну из первых операций по экстракции катаракты сделал в станице Вешенской. Это километров 250 от Ростова.
– Куда вы получили направление после окончания интернатуры? Были ли интересные предложения?
– Интернатуру я окончил успешно, научился оперировать, диагностировать. Ко мне хорошо относились на кафедре. После окончания интернатуры я хотел поступить в ординатуру. Написал заявление, и как будто все складывалось нормально. Но вдруг все переменилось.
Я был в хороших отношениях с ученым секретарем института, часто играл с ним в шахматы. Он был фронтовиком, по специальности – хирургом, заканчивал работу над докторской диссертацией. Я рассказал ему, что отец мой находится в заключении, и спросил, нужно ли это сообщать при поступлении в ординатуру. А вскоре я узнаю, что в ординатуру меня не приняли.
Дело осложнилось тем, что до этого, в марте, я получил направление в Тюмень и подписал его, будучи уверен, что это – чистая формальность, так как меня обещают взять в ординатуру. Но формальность обернулась реальностью: ординатура была для меня закрыта, и надо было ехать в Тюмень.
Ехать туда не хотелось. Не хотелось оставлять в Ростове маму, материальное положение которой было весьма средним, не хотелось бросать плавание, мое новое увлечение, которому я отдавал все свободное время. Плаванием я занимался очень серьезно: на соревнованиях в Ростове брал первые места. приятелем Веней Лебедевым, не имея почти ни копейки денег, мы решили ехать в Москву менять направления. Где-то «зайцем», где-то заплатив проводнице десять рублей старыми деньгами, мы добрались до Москвы. Здесь Веня, обладавший удивительной способностью мгновенно находить контакт с людьми, быстро очаровал всех секретарш: одной подарил конфетку, другой – плитку шоколада, короче говоря, нас допустили к заместителю министра по кадрам. Для изменения назначения у меня было основание: я инвалид, и в холода у меня открывались трофические язвы на ноге, а в Тюмени совсем не жарко. Назначения нам поменяли. Вернувшись в Ростов, я пошел в облздравотдел. К этому времени все назначения неподалеку от Ростова были разобраны, и мне дали Вешенский район. Это – «Тихий Дон», это – Шолохов, это – возможность плавать. Я с удовольствием согласился.
– И как складывалась жизнь сельского врача?
– Приезжаю в район: маленькая районная больничка, коек, наверное, на семьдесят-восемьдесят, маленький тубдиспансер, поликлиника – буквально казачий дом, состоящий из четырех или пяти комнат. Внизу, прямо под обрывом, Дон. Глазной кабинет: никаких аппаратов нет. От старого офтальмолога осталось несколько инструментов. Я устраиваюсь на работу и еду добывать оборудование. В течение трех-четырех месяцев удалось получить щелевую лампу, периметр для измерения поля зрения, аппаратуру для измерения глазного давления, набор хирургических инструментов. Начинаю работать, принимать больных. Так как зарплата была 600 рублей – 60 потеперешнему – я на полставки устраиваюсь еще и терапевтом. Каждый день беру пять-шесть адресов, становлюсь на лыжи (если дело зимой) и еду на вызовы.
Контакт с населением установился быстро, я начал оперировать. Больные были не только из Вешенской, но приезжали и из станицы Басковской, которая располагалась неподалеку. За зиму я умудрился сделать пятнадцать операций по экстракции катаракты, несколько операций при глаукоме, какие-то простые операции амбулаторного типа.
Жизнь была скучной и начинала меня затягивать. По вечерам собирались у начальника леспромхоза, играли в преферанс, потом ужин с некоторым количеством спиртного. Все шло к тому, чтобы постепенно отойти от профессии, потерять навыки и интерес к жизни и медицине и превратиться в обычного деревенского лекаря. Жизнь была однообразна. Единственное удовольствие летом – плавание. Каждое утро я часа полтора плавал. Во время жатвы в поликлинике было пусто, я спускался к реке, садился в лодку и плыл на другой берег Дона на прекрасный пляж. Немного загорал, потом плавал. Если кто-то приходил – какая-нибудь старушка подобрать очки – то тетя Ксеня-санитарка выходила на крыльцо и махала косынкой. Это был знак – надо возвращаться. Я снова переплывал Дон, одевался и через десять-пятнадцать минут принимал эту старушку. – Совершенно очевидно, что в таких условиях нечего было и думать о разработке новых методов в офтальмологии.
-С чего же и где началась ваша научная деятельность?
– В то время я женился, и в Вешенскую на студенческие каникулы приехала моя супруга. Добиралась она с большим трудом, потому что дороги в Вешки не было. Зимой иногда месяцами туда никто не мог проехать. Моя жена училась на химическом факультете университета, и сразу возник вопрос, что она сможет делать в станице? Кроме того, должен был выйти из тюрьмы отец, а в Ростов ему ехать было нельзя – у него пять лет «поражения в правах». Сталин к этому времени, к счастью, умирает.
Конечно, я понимал, что стать хорошим специалистом в Вешенской не смогу. А мне хотелось чего-то достичь в своей области. Мы договорились с женой, что она попросит направление на Урал после окончания университета, и тогда я переберусь к ней. Так мы и сделали. Я поехал в Москву в министерство и получил перевод в Лысьву.
Это небольшой город с населением около восьмидесяти тысяч, а тогда семидесяти. Там, кажется, находится бывший то ли Демидовский, то ли Шереметьевский металлургический завод, выпускавший чугун, прокат, металлическую посуду, которую в Лысьве и до сих пор выпускают. И еще были два завода: один, производивший турбины, другой – бытовую технику. Город, в общем, маленький. Но глазное отделение было все-таки на 25 коек. Я стал и начальником станции «скорой помощи», которая состояла из одной машины и двух лошадей. Начинаю работать и оперировать. В течение первого года провел около сотни операций. Условия в Лысьве оказались значительно лучше Вешенских: были деньги, были инструменты, да и Пермь рядом – около ста километров.
Первый свой доклад я сделал на тему удаления хрусталика-капсуля при помощи специальной петельки. В то время удаляли только ядро хрусталика, а остальные части оставались в глазу, поэтому острота зрения у людей была не очень высокая. Я сделал операций пятнадцать-семнадцать и на «обществе» доложил об этом.
В это время освобождают отца, и он приезжает ко мне в Лысьву. Три месяца он у нас жил и никак не мог выбраться в Ростов к матери. Несмотря на то, что Берию арестовали, органы не знали, что делать с выпущенными людьми. Реабилитировать-то их реабилитировали, но никаких документов не выдавали, кроме справки о реабилитации. С такой справкой они были прикованы к одному месту. Только в пятьдесят пятом году отец получил разрешение съездить на десять дней в Москву и получить паспорт. Обрадованный тем, что перестал быть сыном «врага народа», я написал официальное письмо с просьбой принять меня в Ростовский институт в ординатуру. Написал письмо и тому ученому секретарю, с которым играл в шахматы, о том, что я уже не сын «врага народа» и что меня можно спокойно принять. Когда в пятьдесят седьмом году я оканчивал ординатуру, просмотрел свое личное дело: в нем находилось это письмо, хотя оно было личным и к документам не имело никакого отношения.
– Что изменило в вашей жизни и научной работе пребывание в ординатуре? Оправдались ли ваши надежды?
– Я думал, что буду учиться в ординатуре три года, но так совпало, что когда я туда поступил, ординатуру сократили до двух лет. Я твердо решил, что за эти два года должен защитить диссертацию. Я ставил себе целью работать в научном учреждении и заниматься разработкой новых методов лечения глаза. Начинаю энергично работать и, что, наверно, редко удается в ординатуре, за два года набираю материал и защищаю его.
Работал так: до трех часов в глазной клинике занимаюсь всеми ординаторскими делами, затем еду через весь город в нейрохирургическую клинику и там исследую больных, изучаю состояние глаза при опухоли мозга или при воспалительном процессе в мозгу, изучаю поле зрения глаза при этих заболеваниях. Какова величина так называемого «слепого пятна»? Потом фотографирую глазное дно. К девяти часам вечера успеваю посмотреть пять-шесть человек, а потом опять еду в клинику. Проявляю пленку, печатаю фотографии и возвращаюсь домой в одиннадцать, двенадцать, в час ночи. Так почти каждый день на протяжении полутора лет.
За эти полтора года мне удалось полностью обследовать около ста тридцати больных и получить научные данные по теме. Я пришел к очень интересным результатам. Любой человеческий орган, несмотря на материальные изменения (отек, кровоизлияние), длительное время, иногда до двух-трех месяцев, сохраняет нормальные функции, что говорит об огромном запасе резервных механизмов.
Диссертацию «Связь между слепым пятном и зрительным нервом при заболеваниях центральной нервной системы» я закончил в 1957 году и защитил ее в 1958, поступив в ординатуру 1 октября 1955 года. На эту работу у меня ушло два года и два месяца. Защита прошла нормально, несмотря на то, что, по мнению некоторых офтальмологов, в ней была кое-какая «ересь».
– Что изменилось в вашей жизни после защиты диссертации?
– Я сразу стал искать работу. В Ростове не было – глазных врачей больше, чем нужно, многие работают на полставки. Все места заняты, каждый ждет вакансии, а она может появиться, если кто-то уйдет на пенсию. Первое время, месяцев восемь, я работал ординатором в ростовской областной больнице. Наконец, случайно встретился с женщиной, вместе с которой учился в ординатуре. Теперь она работала в Чебоксарах. Она мне предложила ехать к ним в филиал института Гельмгольца, где как раз нужен был заведующий клиническим отделением. У них имелись небольшие научные лаборатории и связь с Москвой. Она меня убедила. Я подал туда на конкурс, приехал в Чебоксары и получил в свое распоряжение глазное отделение.
Там было два отделения: хирургическое и трахомотозное. Трахома меня не волновала. Заболевание неинтересное и лечение консервативное. А хирургия привлекала. Здесь, в Чебоксарах, я пытаюсь создать новые инструменты, езжу по заводам. Там был неплохой электроаппаратный завод с проектно-конструкторским бюро и прекрасными мастерами.
Мы жили в маленькой квартирке из двух комнатушек, находившейся во дворе нашего института. Мне часто не спалось по ночам. Мучила мысль, что опять что-то делаю не так, повторяю чужие идеи. В одну из бессонных ночей пришло решение серьезно заняться гистохимией. Создать мощную лабораторию для исследования глаза на молекулярном уровне, узнать, с чего начинается процесс помутнения: с нарушения в ферментах, в белках или проблема в окислительных процессах? Эта идея меня тогда «завела», и наутро, после очередной ночи размышлений, я помчался в библиотеку и взял книгу Пирса «Гистохимия». Но быстро понял, что у нас в Чебоксарах идея создания такой лаборатории вряд ли осуществима, – невозможно достать наборы химикатов, они были очень дорогие – один грамм стоил пятьдесят тысяч. Это меня остановило. Через месяц я наткнулся на статью в иностранном журнале, где говорилось о том, что во время операции экстракции катаракты можно заменить хрусталик глаза. Я стал искать и нашел еще несколько статей по этой теме, все иностранные, но была одна и наша. Хрусталики имплантировал в Англии Ридли, в Голландии их делал врач Бинкхорст. Я тоже решил попробовать их сделать. Тем более, что фотографии хрусталиков у меня имелись, и размеры их были ясны. С этой идеей я пошел к заместителю директора филиала Цилии Юзефовне Каменецкой. Она посмотрела на меня как на инопланетянина, полагая, что это абсолютно нереально: если уж в Москве не делают, то в Чебоксарах это совершенно невозможно. Такая реакция меня не остановила, я помчался по всем городским лабораториям. В одной из них мастер Бессонов пообещал мне сделать линзочку – искусственный хрусталик. Взяв за основу шарикоподшипник, он сделал подобие штампа; выдавил одну поверхность, другую, и если между этими поверхностями вставляли кусочек пластмассы и нагревали его, получалась линзочка. Первая вышла малопрозрачной и корявой и, конечно, нигде не использовалась.
А затем мне повезло: один из моих пациентов сказал, что на электроаппаратном заводе у него есть знакомый – Семен Яковлевич Мильман, который делает просто уникальную работу. И он привел его ко мне. Это был потомственный рабочий лет пятидесяти пяти. Когда я нарисовал хрусталик, дал приблизительные размеры, показал чертежи, Семен Яковлевич сказал, что сможет это сделать. Действительно недели через две он принес прекрасные линзочки, штампики, специальные приспособления, чтобы можно было пропилить краешки линзочки и вставить дужки. Мы с ним по вечерам на кухне начали делать первые искусственные хрусталики. Это был 1959 год.
Я достал на санэпидемстанции десять штук клеток с кроликами и поставил их во дворе, накрыл крышками от дождя и снега и начал имплантировать искусственные хрусталики в глаза кроликам. Оказалось, что кролики прекрасно переносят операцию: реакция была примерно первые два дня, а на третий день глаз был уже совершенно спокоен. Я научился фотографировать кроличьи глаза с имплантированными хрусталиками и в шестидесятом году поехал в Москву, чтобы показать свои фотографии на конференции по изобретательству в офтальмологии. Работа вызвала в зале оживление, потому что для нашей офтальмологии это был «космос», почти запуск первого спутника. Хрусталики, которые я пустил по рядам для ознакомления, тут же украли. Их было всего два в маленькой бутылочке, ко мне они уже не вернулись. На конференции я познакомился с Анатолием Ивановичем Горбанем. Это была первая встреча с человеком, который сейчас руководит филиалом нашего комплекса «Микрохирургия глаза» в Ленинграде. Здесь же у меня созрела мысль попытаться найти больного и имплантировать ему хрусталик. За рубежом к этому времени таких имплантаций было проведено несколько десятков.
Первая операция была сделана в сентябре шестидесятого года двенадцатилетней Леночке Петровой. Для операции я подготовил микроскоп, так как понимал, что имплантировать хрусталик без микроскопа очень трудно – не хватает собственного зрения. Я взял тот же микроскоп, под которым делал хрусталики МСБ-2, поставил его на тумбочку, обложил толстыми книгами, чтобы он не упал на больную. Во время операции мне ассистировала сестра. И вот в маленьком импровизированном блоке был имплантирован первый в нашей стране искусственный хрусталик.
Как это ни удивительно – на следующий день глаз был абсолютно спокойным. Еще через день Леночка стала видеть процентов на тридцать-сорок. Через неделю-полторы – процентов на тридцать-восемьдесят. Я решаюсь сделать еще несколько подобных операций. С сентября до середины октября сделано четыре операции – и все успешно. Особенно сложная операция сделана художнику из Киева Кулишенко. Это был очень интересный человек – свободный художник, который ездил по стране, декорировал интерьеры. Операция прошла хорошо, но через три дня после имплантации он нечаянно ткнул пальцем в глаз. Хрусталик наполовину выскочил – часть его прямо высовывалась из глаза, весь глаз был залит кровью. Пришлось вновь оперировать. Я хотел удалить хрусталик, но мой ассистент – Изольда Дальевна – она была замечательным врачом, сказала, когда мы вымыли кровь: «Святослав Николаевич, так жалко удалять. Давайте оставим». И я дрогнул: чуть-чуть хрусталик подтолкнул, чуть-чуть развернул, поставил на новое место. Пришлось иссечь радужную оболочку, поэтому зрачок приобрел частично кошачью форму. С тех пор прошло почти тридцать лет, а Кулишенко все ходит с тем хрусталиком, который был сделан на кухне крохотной квартирки.
– Имели ли первые операции по имплантации искусственного хрусталика какой-нибудь отклик в научном мире?
– Имели, конечно, но не тот, о котором я мечтал. Как только мои больные выздоровели, я их показал врачам и своему директору – ведь это он дал разрешение на проведение операций.
А сделал он это, потому что сам, в свою очередь, получил разрешение на подобные операции ректора московского института Рославцева. Правда, Рославцев был физиологом, а не хирургом-офтальмологом.
О моих опытах на заседании обкома партии рассказал директор чебоксарского института. Он был горд тем, что мы делаем такие операции, каких не делают даже в Москве. Секретарь обкома дал задание корреспонденту Николаю Стурикову проинтервьюировать меня. Как только эта статья увидела свет, она сразу стала сенсацией. Небольшие выдержки из нее были перепечатаны «Правдой», где сообщалось, что в Чебоксарах проведена уникальная операция, в результате которой девочка стала видеть и так далее. Здесь-то и начались беды. Главный офтальмолог Советского Союза Виталий Николаевич Архангельский тут же высказал Рославцеву свое отрицательное отношение к операциям, тот позвонил моему директору, а директор запретил мне оперировать, посоветовав продолжать изучение на кроликах, на собаках (которых не было), на обезьянах (которых тем более не было). Возник конфликт. Я объяснил свою систему, даже обещал, что буду оперировать только в тех случаях, когда другими методами помочь уже нельзя, то есть когда у человека уже удален хрусталик и он этим глазом все равно не видит. Я просил дать мне двух лаборантов, чтобы я мог все время посвятить науке и операциям, а не изготовлению хрусталиков. Но меня обвинили в том, что я провожу «эксперименты на людях», и решили во что бы то ни стало меня остановить. А останавливать у нас умеют прекрасно.
Сначала мне запланировали командировку в Якутию. От нее я отказался, тогда последовал приказ ехать на полтора-два месяца в Таджикистан. Туда пришлось-таки поехать. Вернувшись, я узнал, что все мои кролики передохли. А я уже сделал новую видоизмененную модель хрусталика с более эластичными дужками. Но создалась такая обстановка, при которой работать стало просто невозможно: меня разбирали на партбюро, некоторые коллеги отвернулись от меня. Стало ясно: так работать дальше нельзя, я написал заявление об уходе, и меня тут же через три дня рассчитали. Куда ехать не знал, но думал, что где-нибудь устроюсь. Сел в машину – отец помог деньгами, на которые я купил «Победу» – и поехал в Москву. Пришел в министерство, там возмутились, что директор меня отпустил без решения «сверху», и сказали, что я должен вернуться.
Я встретился с публицистом Анатолием Аграновским, рассказал ему свою «историю», и он позвонил в министерство. Его звонок сыграл свою роль. Заместитель министра Сергеев понял, что мной надо серьезно заняться. Меня заслушали на ученом совете и пришли к выводу: работа интересная, нужно ее продолжить, необходимо помочь. Был издан приказ о моем восстановлении на прежней работе с оплатой двадцати дней вынужденного отсутствия, директора обязали создать мне все условия для продолжения работы. Но, вернувшись в Чебоксары, я понял, что все будет по-старому: преследования продолжались, кроликов не было, лаборатории не было, а денег – тем более.
– Что же вы решили предпринять? Снова ехать в Москву?
– Я подал документы на конкурс во владивостокский и архангельский институты на заведование кафедрой. Сначала прошел во владивостокский, получил оттуда деньги на дорогу и уже собрался, но тут пришло приглашение и из Архангельска. Встала дилемма: куда ехать? Я решил ехать в Архангельск, потому что недалеко Ленинград. Понимал, что сделать хорошие хрусталики без технологической базы не смогу.
Итак, вернув деньги во Владивосток, я отправился в Архангельск. Ехал в своей машине на железнодорожной платформе, потому что автомобильной дороги не было. И вот я в Архангельске. Встретили меня прекрасно, поселили в этаком «профессорятнике», дали две жилые комнаты, а в областной больнице – пятьдесят коек. Был шестьдесят первый год.
Начал с создания лаборатории для проверки зрения и обследования глаза. Поехал в Ленинград, достал там установку А. И. Горбаня для измерения длины глаза при помощи рентгена. Сейчас это делают только ультразвуком, но в те времена его не было. Стал выпускать хрусталики и имплантировать их.
– Приехав в Архангельск, вы начали разрабатывать новую линзу. Что вас заставило искать новую конструкцию, ведь линзы уже имплантировались и довольно успешно?
– Первые архангельские операции дали резко отрицательный результат: в одном случае пошел воспалительный процесс, в другом – кровоизлияние. В обоих случаях больным были удалены хрусталики. Я понял, что надо совершенствовать конструкцию хрусталика. В мире не существует двух человек с одинаковыми глазами, именно поэтому очень трудно рассчитать размер линзы для каждого глаза, а небольшая ошибка в технологии может привести к пролежням и воспалительным процессам. К работе по изменению конструкции хрусталика я привлек мастеров Витю Смирнова, Венценосцева, других добровольных и бескорыстных помощников. Поехал в Ленинград, нашел Карана и еще одного мастера – Лебедева. Через год, в шестьдесят третьем, удалось получить хрусталики нового типа: если до этого они держались при помощи угла передней камеры глаза, то теперь они удерживались на радужной оболочке, в них были две крестообразные петелечки. Назывались они «Ирис-клипс линзы». Тогда же, в шестьдесят третьем году, я начал проводить имплантации этих линз.
Первая же операция показала, что линзы прекрасные: буквально на второй-третий день глаза становились спокойными. После десяти операций я стал не только имплантировать линзы в глаза без хрусталика, но и в те, где была катаракта. Катаракта удалялась, тут же имплантировался хрусталик. В то время еще никто в мире одномоментно хрусталики не имплантировал. Вообще с линзами работали только несколько западных офтальмологов: Штромпели, Чойс, Бинкхорст, Эпштейн, но они сначала удаляли хрусталик, а затем через полгода вставляли искусственный. Мне же удалось заранее, до операции, рассчитывать, какой хрусталик нужно ввести, чтобы зрение стало нормальным.
– Удалось ли в Архангельске наладить производство «Ирис-клипс линз»?
– Вокруг этой идеи собрались замечательные, увлеченные ребята. За три с половиной года, с шестьдесят третьего по шестьдесят седьмой, мы имплантировали триста хрусталиков новой модели, наладили свое производство, ежедневно изготавливая два, три, а то и четыре хрусталика. Делалось это при помощи электроплитки: нагревалась формочка с пластмассой, микротисками обжималась и охлаждалась вентилятором. Затем формочка разнималась специальными инструментами, пропиливалась и так далее. Никто в мире в то время хрусталиков не делал, кроме небольшой голландской мастерской и английской фирмы «Райнер».
Эти четыре года мы работали по такому графику: в четыре часа дня возвращались из института домой, до половины седьмого были дома, а к семи снова собирались и до полуночи делали хрусталики, смотрели больных, назначали операции, готовили инструменты, экспериментировали на кроликах. Кроликов приходилось держать на лестнице, где было очень холодно. Иногда они не выдерживали морозов и погибали. У меня в кабинете стоял маленький токарный станочек, на котором мы вытачивали некоторые детали для наших инструментов, стоял наждак, можно было что-то подточить. Там мы изготавливали иголочки, ведь их не было – мы шили глаза желудочными, кишечными иглами: обламывали их, укорачивали, затачивали, немножко сплющивали, чтобы они были потоньше. А нитки брали из капроновых женских чулок.
– Пытались ли вы найти контакт с вашими западными коллегами-офтальмологами, имена которых вы упоминали? Делали ли вы научные сообщения о линзе новой конструкции?
– В 1966 году я впервые поехал в Англию на конференцию по имплантации искусственного хрусталика. Правда, по-английски я не знал ни одного слова, изъяснялся на немецком. Лондонский симпозиум – симпозиум интернационального общества по имплантации – состоял из семи человек: Штромпели, Богданс, Бинкхорст, Чойс, Ридли, еще кто-то из Америки и я.
К тому времени у меня был самый богатый материал: было проведено около ста восьмидесяти операций, осложнений – всего три.
Главным итогом конференции стало рождение нового направления. Многие офтальмологи уже имели своих учеников, и было ясно, что через год их будет еще больше, а следовательно, будет больше и операций по имплантации. И действительно, в 1967 году делавших подобные операции было уже 25 человек, а в 1968 году – сто. Рождение нового направления сделало офтальмологию точной технологической специальностью, которая включала в себя: во-первых, изготовление хрусталика, во-вторых, расчет глаза, в-третьих, микроскопическую технику. Использование микроскопа давало возможность применения очень тонких инструментов, инструментальная техника сразу усложнилась.
– Наверное, о ваших успехах знали не только в Лондоне, но и в Москве?
– Несмотря на то, что все операции проводились в Архангельске, за ними зорко следили в Москве. В шестьдесят пятом году Анатолий Абрамович Аграновский написал большой очерк «Открытие доктора Федорова». Ко мне стало приходить огромное количество писем. По ним я вызывал больных из тех районов, где мой метод совершенно не признавали. Это были Днепропетровск, Горький, Москва и Ленинград. Я вызывал больных человек по пять-десять и оперировал их. Когда же они снова попадали к врачам, настроенным против нашего метода, то врачи уже не могли полностью отмахнуться от него. Правда, скептиков всегда было достаточно. Они есть и теперь: по поводу каждой операции говорят, что сейчас-то хорошо, а вот лет этак через двадцать… Но ведь если даже человек, обреченный на плохое зрение, десять лет видит нормально – это лучше, чем ничего.
В шестьдесят пятом году приехала комиссия во главе с Гундоровой и Бушмич – профессорами из Одессы. Осмотрев все, они пришли в восторг. Но получив команду от директора института имени Гельмгольца Трутневой, на заседании ученого совета дали отрицательное заключение. Только благодаря вмешательству Аграновского, который волей случая отдыхал в Карловых Варах с председателем ученого совета профессором Ушаковым, работа не была закрыта.
В Архангельск часто приезжал Каран – очень интересный человек, уникальный мастер. Живя в Ленинграде, он числился у нас в должности техника или что-то в этом духе. Я благодарен Минздраву, что мне позволили держать сотрудника из Ленинграда, как правило, это не разрешалось. Ленинградцы-химики делали пластмассу, Каран привозил штампы, а я собирал хрусталики в Архангельске. Последние годы эту работу делал Валерий Дмитриевич Захаров. Он иногда умудрялся за день собрать до шести штук, изредка ему помогала сестра. Делали все на плитке в бывшем туалете. Так что много хорошего делается или в подвалах, или в туалетах.
– И все же вряд ли в таких условиях вы могли работать долгое время. Не было ли потребности уехать из Архангельска в более крупный промышленный город?
– Работали мы в тяжелых условиях: больных было невероятное количество. Они приезжали со всей страны, ждали, настаивали, кричали, писали в газеты. Отделение было холодное и, мягко говоря, не очень комфортабельное – больница старой постройки. Дороги в Архангельске с деревянным покрытием, осенью и весной они заливались водой, доски всплывали и вылетали, проехать на машине становилось невозможно.
Я помню, однажды специально взял с собой в больницу секретаря обкома. Ехали с ним на машине и прекрасно застряли посредине такой же огромной лужи, как в гоголевском Миргороде: доски поломались, машина провалилась, пришлось ее вытаскивать.
В Архангельск приезжал заместитель министра Александр Владимирович Сергеев. Увидел условия, в которых мы работали, и сказал: «Вас надо переводить в Москву». Это было в 1965 году. А я уже и сам начал искать какой-нибудь город с развитой промышленностью. Чувствовал, что мне необходимо расширить масштабы исследований. Для этого нужна была мощная промышленная база, как в Ленинграде, например. Но в Ленинграде мест не было, и я решил переехать в Киев. Директор клиники в Киеве профессор Плитас собирался на пенсию. Я поехал к нему, сразу нашел с ним общий язык. Он сказал ректору института, что в наследники выбирает доцента Федорова.
В общем, с Киевом все было «сверстано», я собирался переезжать, но тут вмешался случай. Профессор Шлопак, будучи еще ассистентом в Днепропетровске, достала соринку из глаза Леонида Ильича Брежнева, потом она работала в Иваново-Франковске, и когда этот маленький городок ей надоел, она, «с легкой руки» Леонида Ильича, была переведена в Киев на уже почти мое место.
Но меня поддержал в Москве министр Борис Васильевич Петровский, который очень хорошо относился к моей работе. Через несколько месяцев возникла идея перевести меня в стоматологический институт в Москву. Я добивался, чтобы вместе со мной перевели Захарова и Калинко. Это мне разрешили. А также разрешили перевезти из Архангельска инструменты, ультразвуковой прибор для определения длины глаза и еще кое-что.
В апреле или марте шестьдесят седьмого года с приказом о нашем переводе в Москву я приехал в Архангельск. Восторженно всем рассказываю, что в Москве создам клинику. Но замечаю, что лица у некоторых невеселые, замкнутые. Из Архангельска многие врачи хотели вырваться, приезжали туда в основном «временщики» – получить докторскую степень, а постоянных кадров там было мало.
Отъезд из Архангельска напоминал побег. В обкоме партии мне запретили уезжать, не велели отдавать трудовую книжку и снимать с партийного учета. Но они опоздали: я успел до этого приказа сняться с партучета и забрать трудовую книжку. А когда сел в самолет и меня не сняли с рейса, то ощутил себя совершенно свободным, как будто уехал с Гаити.
– Поддерживали ли вы отношения с вашими западными коллегами после Лондонской конференции? Каковы были успехи у них?
– Еще работая в Архангельске, я побывал в Голландии у Бинкхорста в небольшом городке Тернойзен. Вместе с Бинкхорстом сделал четыре операции, осмотрел его пациентов. Но самое главное – я увидел, чем он работает, был потрясен его сказочными инструментами. А я приехал с коробочкой из-под глюкозы, где в ватке лежали мои инструменты, которые я считал лучшими в мире! Он посмотрел на них и сказал: «Да нет, лучше моими прооперируем». Когда я увидел его инструменты, то оценил интеллигентность этого человека. На его месте я мог бы просто рассмеяться в лицо, если бы сравнил те инструменты, что были у меня, с теми, которые выпускали мировые фирмы Швейцарии, Голландии, Англии.
Вернувшись домой, я пошел к Борису Васильевичу Петровскому и попытался ему все рассказать, что видел. Он, в свою очередь, хотел мне доказать, что у нас тоже есть инструменты: открыл сейф и начал показывать зажимы из титана, какие они легкие, прочные. А у меня в кармане рубашки в пакетике были швейцарские иголки. Я показал Петровскому эти иголки – пять миллиметров – их почти глазом не видно, это сразило Бориса Васильевича, он вызвал своего заместителя по технике и сказал: «Купите два набора инструментов. Один для ВНИИ, который будет выпускать такие иголки, а второй набор – Федорову». Я, конечно, тут же накатал хороший списочек – тысяч на двенадцать. Он подписал, и буквально через шесть-восемь месяцев я получил эти волшебные инструменты.
Из газеты «Вечерняя Москва» за 1968 год: «Недавно в глазном отделении городской больницы № 50 были проведены в один день две сложнейшие операции… Операции были необычными. Доктор удалил у больных помутневшие хрусталики глаз и взамен их тут же вставил хрусталики пластмассовые. Пройдет менее месяца, и оба пациента обретут полноценное зрение. По счету это были 321-я и 322-я операции с имплантацией искусственного хрусталика, которые Федоров делает вот уже около девяти лет. Его пациенты обретают зрение и возвращаются к прежней работе».
– Как вас приняли в офтальмологических кругах Москвы?
– В Москве первое время было очень сложно. Клинику не давали. Коллеги были либо резко против предложенного нами метода имплантации, либо в лучшем случае относились безразлично к подобным идеям. Тогда никто имплантаций не делал, да и сейчас толком не делают, хотя прошло уже столько лет. Короче говоря, нашу школу не приняли: какие-то новые операции, микроскопы, какая-то новая технология, да зачем это нужно, мы это и старым ножом делали – прокалывали глаз и выдавливали хрусталик.
И все воспринималось в штыки: имплантация, ранние операции нового типа при глаукоме, теория сосудистой хирургии, операции при близорукости (кератотомия), операция при астигматизме, операции при дальнозоркости…
Но все-таки за восемнадцать лет работы в Москве авторитет мы завоевали. Особенно, когда был создан институт, построены операционные. Они у нас самые лучшие в мире и оснащены по последнему слову техники. Когда мы стали делать по сто двадцать операций в день, нас стали уважать. Сейчас проводится четыреста операций в основном здании и еще сто в московском филиале, то есть пятьсот операций в день.
Кроме того, начиная с семьдесят пятого года, мы стали выпускать хрусталики разного вида. Необходимость этого обусловливалась тем, что есть разные типы больных с катарактами: пожилые люди, молодые люди с травмой и разрушенной радужной оболочкой. Сейчас у нас существует 5-6 основных типов. Первый тип и сегодня составляет процентов 60 от общего количества имплантируемых хрусталиков. Он прост и универсален.
– Существует ли в наших медицинских институтах такое направление, как офтальмология, и изучают ли ваш метод имплантации?
– В институтах есть кафедры, где готовятся ординаторы. Но эти кафедры настолько технически слабо оснащены, что научить хорошо оперировать там очень трудно. Правда, на некоторых из них преподают активные офтальмологи, они находят инструменты, подтачивают их и работают примерно на среднем уровне. Но, конечно, не все имеют это, нет даже нормальных микроскопов, где уж тут изучать новейшие методы имплантации. А американцы вообще не делают ни одной катаракты без имплантации. В год у них делается около 650 тыс. имплантаций. Только на изготовлении хрусталиков фирмы зарабатывают 450 млн долларов.
Первые такие фирмы появились в 1974–1975 годах. Они возникли из маленьких мастерских, которые в дальнейшем были проданы по 40–50 млн при первоначальном вкладе в них полмиллиона.
– Как часто вы оперируете, и сколько времени у вас уходит на различные заседания?
– Оперирую обычно два раза в неделю: во вторник – небольшие операции: близорукость, астигматизм; в четверг с 11 до 3.30 делаю от пяти до восьми-девяти операций, то есть в неделю делаю около двенадцати операций. Раньше проводил пятнадцать-восемнадцать операций в день. Сейчас много разных дел – число операций пришлось сократить, но думаю, что и этого достаточно. Для меня главное – понять проблему: что мешает делать операции лучше, какие существуют сложности.
Заседаем мы по понедельникам полтора часа, и раз в месяц у нас бывают очень короткие партсобрания. Административные дела идут с минимальной затратой времени.
– Как вы пишете статьи?
– Научные статьи делаю быстро, они будто «созревают» в голове, доклады пишу за 3–4 часа. С монографиями, конечно, труднее, над монографиями часто работаю с диктофоном, затем передаю на машинку, потом правлю до окончательного варианта. Обязательно составляю предварительный план, тезисы. Если хочу сделать быстро и хорошо, то пишу от руки. Когда видишь написанное, как-то точнее и ярче получается. Править люблю, рукописи должны быть четкие, ясные, без всякой «воды».
В нашем институте есть большой информационный отдел, который на любую тему может подобрать литературу, дает огромное количество выписок по необходимым мне вопросам. Отдел работает великолепно.
– Что более всего цените в теоретической работе?
– Самое ценное в работе – схватывать главное. Усваивать принципы, а не запоминать голую информацию. Считаю, что мой сегодняшний успех во многом зависит от того, что я стараюсь понять принципы, лежащие в основе тех или иных явлений, а следовательно, вести логичное прогнозирование возможностей развития данного явления.
Я воспринимаю те идеи, которые логичны и просты. Если идея перегружена деталями, сложными расчетами, то понимаю, что она далека от совершенства.
– Существует ли необходимое условие для начала творческого акта и его успешного хода? Бывает ли «звездное число», отмеченное наибольшей продуктивностью или особенно глубоким видением предмета исследования?
– Бывают моменты, когда открываешь для себя совершенно новые принципы работы той или иной системы. Когда это бывает? Как правило, на конференциях. Я люблю ездить на конференции, и, слушая доклады в Америке или в других странах, думаю: а может быть, они не правы, может быть, можно по-другому? И в этот момент на бумаге набрасываю множество всяких интересных вещей, то есть идет, как говорят американцы, «мозговая атака». Иногда приходят дельные мысли и во время прогулок на лошади, и в операционном зале, и дома.
– Что является для вас основным импульсом к работе?
– Прежде всего, интерес. Невероятно увлекательна сама работа. Мотивом творчества для меня всегда бывает желание доказать, что личность намного важнее, чем так называемые «народные массы». Мне хочется и своей деятельностью подтвердить, что человек, если он захочет, может достигнуть огромных высот в любом деле: политике, экономике, науке, искусстве. Поэтому я всегда хочу вылечить такого больного, которого никто уже не лечит. Если уж лечить, то лучше других, так, чтобы не было больно. Какое огромное удовольствие видеть, что люди здоровы, счастливы, довольны! Ты получаешь удовольствие от хорошо сделанного дела.
И подготовка операции, и проведение ее, может быть, даже пребывание за операционным столом на протяжении 5-6 часов не являются для меня тягостными. Во время этого я не устаю, устаю потом – через полчаса или час, а в процессе работы, в частности, хирургии, я никогда не ощущаю усталости. Это как соревнование – не хочется останавливаться, чувство времени исчезает.
– Как вы относитесь к критике и похвалам оппонентов – устным и печатным?
– К критике отношусь нормально: плодотворная критика помогает работать. К нам были замечания такого рода: нет достаточных наблюдений, статистика неточна, прослежена плохо в динамике, а следовательно, можно поставить под сомнение и результат. Эту критику я принял, старался все исправить. Как и все люди, я люблю больше, когда меня хвалят, а не ругают. Правда, чаще оппоненты или ругают, или молчат. Но был и такой случай: профессор Протопопов признался, что он раньше не верил в хрусталик, а теперь верит. Мне было очень приятно.
– Как вы относитесь к славе?
– Слава – это, конечно, хорошо, это даже помогает работать. Иногда известность клиники и моя личная имеет и прагматическую цель: легче добиться денег, достать строителей, легче просить. Но в оценке славы я согласен с Маяковским: «Мне наплевать на бронзы многопудье…» Действительно, это смехотворно, жизнь мала, и времени осталось не так много, а умирают и со славой и без.
– К какому психологическому типу вы себя относите?
– Считаю себя довольно уравновешенным типом с двумя особенностями. Думаю, что человек настолько мало живет, что не имеет права тратиться на мелочи. Все то, что он узнает, он должен воспринимать как турист, который прилетел с планеты «Лебедь-39» и наблюдает, а потом все равно туда улетит. Во-вторых, я достаточно трезвый человек и могу предвидеть развитие процессов в науке, в политике. Могу ожидать такое-то явление и не ужасаться, что оно произошло. Я всегда знал, что буду в Москве, что построю этот институт. Он почти такой же, как тот, что мы нарисовали с Горбанем еще в 1961 году. Я человек с достаточно четкой системой прогнозирования: знаю, что может случиться со мной лично и с тем делом, которым я занимаюсь.
– Люди какого типа привлекают вас больше всего?
– Невероятно люблю генераторов идей, ищу их всегда. Исполнителей не люблю, пустых эрудитов тоже. Люблю людей с «критическим смыслом». Если с ними встречаюсь, то получаю большое удовольствие.
– Есть ли у вас особенности восприятия чужих идей и генерирования собственных?
– У меня такой тип мышления – я любое явление рассматриваю как структуру: «вижу» строение атома, строение молекулы или социальную структуру общества, то есть представляю в виде зрительного образа. И достаточно хорошо это запоминаю. И глаз я вижу как зрительный образ – где расположены каналы, как идет кровь.
Например, я выдвинул в 1974 году теорию, что глаукома – это нарушение кровоснабжения переднего отдела глаза. Я представил, как кровь из огромной «реки» идет в переднюю часть глаза по длинным сосудам, они очень длинные, очень тонкие и иногда перекорежены, поэтому кровь сюда не доходит. А задние – коротенькие, туда кровь проходит прекрасно. Тут-то, в переднем отделе, где крови мало, и начинается дегенерация. Я представляю, как умирают клетки, как они слущиваются, как закупоривают «шлемов канал» – такие интерсклеральные сплетения, как бы ирригационные системы – в результате чего давление возрастает. На базе этих образов и рождаются теории, предположения, раскрываются механизмы заболеваний.
– Каков распорядок вашего рабочего дня, сколько времени проводите дома за рабочим столом? Как относится семья к вашей работе?
– Режим у меня такой: встаю в семь часов, к восьми еду на ипподром или в бассейн, до без десяти девять там, а с девяти до восьми вечера на работе. После восьми приезжаю домой, ужинаю, смотрю программу «Время» и сажусь за стол. Ложусь в час, реже – в два.
Самые продуктивные рабочие часы дома – с десяти до двенадцати вечера, потом уже чувствуется усталость, и после полуночи я обычно читаю.
Моя жена Ирэн – мой хороший помощник, потому что она абсолютно не умеет мешать. Это особенно важно, если учесть, что мой кабинет одновременно является и общей спальней: из двух маленьких комнат нашей двухкомнатной квартиры мы, пробив арку, сделали одну комнату около двадцати двух метров, часть комнаты – библиотека. Так что пока я работаю, жена читает, а бывает, и засыпает.
– Как вы собираете домашнюю библиотеку?
– Мы покупаем те книги, которые любим. Периодически просматриваем каталоги, книжные бюллетени, советуемся с друзьями. Главный критерий отбора – чтобы было интересно, а меня увлекают необычные судьбы, нетривиальные идеи, как, например, у Маркеса или любимого мною Чингиза Айтматова. Книг по специальности я не покупаю: они все есть в нашем превосходном информационном отделе, и специалисты там работают первоклассные.
Из статьи С. Власова «Неугомонный человек». Август 1986 года: «В чем секрет его триумфа, в чем секрет его феноменального взлета – от провинциального врача до всемирно известного ученого, члена-корреспондента Академии медицинских наук СССР? Причина, по-моему, в том, что у Федорова руководящей всегда была идея альтруизма, идея максимальной помощи максимальному количеству людей. И поэтому он так усердно подгоняет своих сотрудников. Пробирает их, распекает по одному и всех вместе, но в конце концов неизменно прорывается природная его доброжелательность к людям…»
– Святослав Николаевич, вы очень увлеченный человек, а удалось ли вам «заразить» ваших детей любовью к офтальмологии?
– Да нет, я их никогда не агитировал, а просто рассказывал. Ну, видно, неплохо рассказывал, раз старшая дочь окончила ординатуру и прилично оперирует, занимается офтальмологией. Средняя дочка сейчас поступила к нам в ординатуру. Младшая сказала, что обязательно будет офтальмологом. Работает сейчас санитаркой, убирает в модуле, драит там полы.
– Как вы отдыхаете и как вы любите отдыхать?
– Я отдыхаю, когда занимаюсь спортом: с утра плаваю в бассейне или совершаю конные прогулки, а вот во второй половине дня времени на отдых не остается, иногда только сделаю паузу и раз десять гири подкину.
Раньше во время отпуска очень любил путешествовать, ездили с женой на машине в Тбилиси, Орджоникидзе, Саратов, были в Белоруссии, на Украине, в других местах. Теперь все изменилось: бензин – проблема, где поесть – тоже проблема, так что такая поездка превращается в сплошное мучение. Очень люблю играть в шахматы, но, увы, и на это не всегда хватает времени.
В сентябре или октябре ездим с женой в Пицунду, это самое наше любимое место на Черноморском побережье. Плаваю каждый день по два-три часа и получаю удовольствие огромное. Почти всегда отдыхаем с женой вдвоем, дети редко присоединяются к нам, и я считаю, что это правильно, они взрослые люди, у них свои интересы, и нечего им докучать.
Мы любим ходить в гости, и у нас гостей бывает много. В субботу и воскресенье – уж обязательно человек десять приходит, да почти каждый день кто-нибудь бывает. Друзей у меня много, есть среди них и математики, и физики, и писатели, и искусствоведы, и электронщики, а вот офтальмологов как раз мало. Поддерживаю отношения с некоторыми ребятами еще из авиационной школы, перезваниваюсь с приятелями, окончившими вместе со мной ординатуру.
– Хватает ли у вас времени и сил на выполнение депутатских обязанностей?
– Как депутату мне приходится раз в месяц выслушивать много различных просьб, но просьбы эти, к сожалению, в основном мелкие. Никто ко мне не приходит с предложением изменить экономическую структуру государства или улучшить (а иногда и спасти) архитектуру Москвы. Просят помочь убрать помойный ящик от окна дома, отодвинуть автостоянку, посадить во дворе деревья. И это, конечно, немало, и я всегда рад, когда могу помочь. Но хотелось бы это время использовать более эффективно, с большей отдачей.
– Расскажите, пожалуйста, о новом обществе «Милосердие и здоровье», председателем которого вы стали.
– Структура этого общества строится по аналогии с Красным Крестом, только по численности оно будет в два раза меньше. Туда войдут около трехсот человек со всего Союза. В Москве будет находиться инициативная группа из тридцати человек, которые поедут за рубеж для ознакомления с работой подобных обществ на Западе, например, общества Льва или Корвет-клуба. Во многих странах такие общества существуют, и там работают люди, в основном отошедшие от дел и с удовольствием занимающиеся благотворительной деятельностью. В обществе принимают активное участие представители церкви.
Я согласился стать председателем общества, чтобы как-то поддержать это начинание, а всеми делами руководит Меньшиков Вадим Владимирович, очень толковый человек, профессор-медик.
– Как вы вообще относитесь к благотворительной деятельности?
– Я против слепой благотворительности. Полагаю, что в социалистическом государстве каждый должен иметь возможность заработать достаточно денег, чтобы и самому прокормиться, и содержать семью. Если человек, конечно, нормально работает.
Мы в МНТК заплатили Министерству здравоохранения за аренду 600 тыс. рублей из своего «кармана»: каждый сотрудник, включая сторожей и санитарок, внес по 520 рублей. Теперь министерство не может вмешиваться в наши экономические дела. Мы сами решим, что делать с заработанными деньгами: можем их раздавать людям, вложить в науку, купить новые микроскопы или будем заниматься спонсорством, построим зимний плавательный бассейн, купим конюшню и будем разводить лошадей.
Прекрасно, правда? Ведь что такое революция? Это экономическая свобода. Только экономическая свобода дает возможность каждому почувствовать себя человеком.
– Состоите ли вы в научной переписке с западными коллегами, участвуете ли в зарубежных выставках? Как часто ездите в командировки за рубеж?
– Я активно переписываюсь с зарубежными офтальмологами, езжу за границу, посещаю многие выставки, некоторые из них бывают чрезвычайно интересными. Я заключаю контракты, покупаю новую технику, причем не только офтальмологическую, лазерную технологию, коммуникационную технику. Моя страсть – информационное обеспечение и научные коммуникации. Вы видели: у нас в МНТК везде телевизоры, телефоны, видеомагнитофонная и компьютерная техника. В наших планах – создание компьютерной системы с запоминанием всех данных пациентов и экономических деталей работы коллектива. Я крайне не люблю «бумажное дело», нечеткость в работе, злюсь, если не могу найти необходимую информацию.
Мечтаю создать банк сведений на высочайшем уровне – какого еще не было в мире.
Раньше я часто ездил за границу, теперь реже – не более пяти-шести раз, в противном случае накапливается усталость. Да и вообще, здесь дел больше.
– Обращаются ли иностранные фирмы к вам за консультацией, как воспринимаются ваши научные идеи за границей?
– Многие инофирмы хотят построить клиники по нашей технологии и выпускать аналоги наших инструментов. Здесь есть предложения и возможности. Я даже уже говорил в Госплане о своей мечте перейти на полный хозрасчет с самофинансированием в долларах, в этом случае мы сможем платить сотрудникам в твердой валюте.
Наши методы лечения известны на Западе, хотя в Америке они нашли большее признание, чем в Европе. На нас ссылаются, нас упоминают, правда, не всегда добросовестно. Так, американский ученый из Оклахомы Роузи опубликовал большую статью о полутора тысячах операций по кератотомии и даже не вспомнил ни разу, откуда пришла идея. Я написал протест по этому поводу в редакцию журнала, где была опубликована статья.
– Как вы относитесь к конкурирующим идеям, есть ли такие на сегодняшний день?
– Я невероятно люблю конкурирующие идеи, они подхлестывают, не дают остановиться, заставляют думать, изобретать, двигаться вперед. Вот, например, есть несколько моделей хрусталиков, созданных американцами, эти искусственные хрусталики лучше наших. Мы проанализировали американские модели, чуть-чуть их модифицировали и сейчас переводим институт на этот метод имплантации.
Но и у нас есть такие замечательные идеи, воплощение которых может перевернуть всю имплантационную хирургию. Например, года четыре назад возникла идея сделать всю роговицу достаточно сильной, чтобы ничего не вставлять внутрь глаза. В настоящее время мы обдумываем это, а года через два, я думаю, сможем вплотную подойти к реализации. В общем-то, и конкурировать на равных с Западом мы можем пока только в области идей, в технологии они ушли далеко вперед.
– Что вы думаете о роли научной школы в медицине?
– Научных школ у нас крайне мало. Если рассматривать наш центр как научную школу, то вся остальная офтальмология в стране будет второй научной школой. Мы обладаем технологией высокого класса, построенной на принципе индустриального производства, и вся эта технология служит нуждам человека, его зрению.
Для того, чтобы наука развивалась, должно быть несколько конкурирующих школ. Должны быть разные методы, разные подходы, различные философии. А у нас в понятие «школы» входит приверженность какому-то лидеру и желание «зажать» своих конкурентов, впрочем, это есть отражение нашей авторитарной системы в целом, где каждая научная школа претендует быть единственно правильной.
Но у нас существует недостаток не только в научных
школах. У нас нет системы выявления и привлечения к работе талантливой молодежи. Нет рынка талантов, а есть спрос на «руки» и на «среднюю голову», их наше образование выпускает в большом количестве.
Мы, например, готовы сейчас заплатить любому институту десять, двадцать, тридцать тысяч за талантливого врача, потому что он нам принесет больше. Мы экономически зависим от талантливых людей, а другие институты – нет, им все равно, кто к ним придет, зарплата от этого не увеличится.
Необходимо сделать так, чтобы талант нужен был всем, потому что талант – это большие возможности, это перспективы развития, это – деньги, наконец. Сегодня же талант в нашем обществе, я считаю, вещь почти никому не нужная.
– Каковы принципы коллективного творчества, этика взаимоотношений в вашем научном коллективе? Каково оптимальное соотношение творческого и вспомогательного персонала?
– У нас никто не стремится выделиться, если у меня в голове родились идеи, то я их с удовольствием отдаю, они коллективно разрабатываются и потом за пятью подписями принимаются.
Взаимоотношения сотрудников – товарищеские, демократичные, хотя я требовательный человек, особенно если допускаются какие-то ошибки в работе с больными. Это относится равно и к санитаркам, и к научным сотрудникам. Считаю, что стиль общения должен быть основан на принципе всеобщего равенства, никаких привилегий никто иметь не может.
Ошибки персонала исправляются очень быстро. Наказываем только экономически, исходя из того, сколько коллектив теряет из-за неверных решений. Это действует нормально. Наказание не чрезмерно, но достаточно чувствительно.
В институте на одного научного сотрудника приходится три вспомогательных. Полагаю, это разумное соотношение. У американцев даже лучше – один к четырем. Главное – снять с творческого человека необходимость заниматься чисто технической работой, предоставить ему возможность заниматься своим делом.
– Бывают ли жалобы от пациентов на кого-то из коллектива, недовольство работой вашей клиники?
– Попадая в подобные ситуации, пытаешься срочно найти выход. Однажды я даже просил вывесить объявление: «Извините за беспорядок, который вы видите. Но это не поликлиника, а пансионат, не приспособленный для такого количества больных. Поликлиника сейчас строится». Люди понимали, что такое положение для нас – не норма. Сейчас у нас есть большая поликлиника, где в день будут проходить обследование тысяча двести человек. В пансионате создается научная лаборатория.
– Были ли случаи, когда уже в новых условиях вы кого-нибудь увольняли?
– Все, кого коллектив не принимает, пишут заявление об уходе. Никто не конфликтует, потому что коллектив очень силен. Ребята сами наказывают бездельников, которые попадаются.
– Пользуется ли ваш комплекс любовью у жителей района?
– Думаю, что нет. Сегодня никто не заинтересован, чтобы вообще в районе что-то было: будь то предприятие или зоопарк. Району это ничего, кроме «головной боли» не дает: новое строительство – грязь, перерытые улицы. А ведь во всем мире делается совершенно по-другому – каждое предприятие в районе отчисляет часть своей прибыли в районный бюджет, чтобы были нормальные магазины, нормальное жилье и так далее. Подобная практика существует в Америке, ФРГ, Швеции. И если бы, например, жители Ворошиловского района знали, что у них будет зоопарк, и каждый год они от него будут иметь полмиллиона, то не стали бы возражать против его создания.
– Каков механизм экономической деятельности МНТК и его филиалов?
– В открываемых филиалах мы не должны делать той ошибки, которую сделали сначала при создании МНТК. В головном МНТК мы полгода работали так: если определенный план выполняла вся организация, то технический персонал получал полторы зарплаты, и две зарплаты получал медицинский персонал. Это была оценка всего коллектива по валу. Оценки по валу разрушают государство, организацию. В этом случае личность практически и экономически подавляется, а ее труд эксплуатируется плохо работающими людьми. На этом «горит» вся наша страна: когда министерство, забирая у хорошо работающего всю прибыль, передает ее плохо работающему. В результате поощряются лентяи, а талантливые люди перестают работать. Идет полная блокировка талантливых и способных людей.
Мы в институте поняли, что эта система не работает, и при такой системе с тарифными ставками – полставки, четверть ставки – это бюрократический произвол, «социалистическое самодержавие», как пишет Евтушенко. А самодержавие, если оно имеется на базе всего государства, имеется и в отдельных ячейках. Каждая же ячейка – это работающее предприятие, а значит, самодержец-начальник начинает практически произвольно назначать зарплату, управлять единолично, то есть произвольно, хотя здесь должен работать автомат-компьютер. Не человек должен оценивать труд, а компьютер, если правильно внесены туда данные этого труда.
Каждый член бригады должен знать, сколько он получит, если больной будет хорошо прооперирован, – это основа экономического механизма всего МНТК. Если люди этого не знают, значит, они не знают таблицу умножения, и они не могут нормально работать. Экономически безграмотные люди – это часть антисоциализма, тоталитарного режима, где все получают пайку хлеба, чтобы не помереть с голоду, и иногда – от милости начальства – еще кусочек масла. Это – нивелировка, это оскорбление личности, это разрушение государства.
Люди должны знать, как оплата связана с качеством их труда. Чтобы было ясно, если мы делаем пятьдесят операций в день, то средний фонд зарплаты такой-то; если 75 операций, средний фонд зарплаты – 427 рублей в месяц, а если будет сто операций, то средний фонд зарплаты, предположим, 600 рублей. И каждый соображает, что от качества труда персонала – успеет ли он подготовить пациентов, продиагностировать, подготовить аппаратуру – зависит количество проведенных операций, а следовательно, и материальное вознаграждение.
Медсестра – как раз тот человек, который имеет у нас среднюю заработную плату (около 300 рублей), у санитарки оплата меньше, дворник получает еще процентов на сорок-пятьдесят меньше. Врач по сравнению с медсестрой получает на пятьдесят-семьдесят процентов больше – семьсот рублей, а классный врач до 1200 рублей (коэффициент три). Тогда экономика работает, когда труд оценивается по принципам – сколько дал ты, столько и получил – это первый закон. Второй закон – это неотвратимость денежного награждения: кто работает лучше, тот и получает больше.
Мы лечим дешевле, чем другие клиники. Это происходит за счет большого количества вылеченных, что возможно только при самой современной технологии. Качественно вылеченный пациент уже не хочет лежать в клинике и отправляется домой. Он уходит, а мы лечим другого, третьего… Вот так, за счет качества мы наращиваем количество, а за счет количества зарабатываем больше денег.
Из газеты «Известия» за 1988 год:
«Недавно в Госплане СССР происходило совещание руководителей 23 межотраслевых научно-технических комплексов (МНТК). Выяснилось, что успешнее всех развивается МНТК «Микрохирургия глаза», возглавляемый Героем Социалистического Труда С. Н. Федоровым».
– Есть ли особенности хозяйственной деятельности головного МНТК?
– В головной организации ситуация сейчас сложилась довольно трудная, так как в ней много структур, которые работают на весь МНТК. Эти структуры «кормятся» за счет хирургов головной организации. Они держат на своих плечах информационный отдел, фирму, отдел снабжения, плановую службу, бухгалтерию, частично работающую и на филиалы. А также журнал «Офтальмохирургия», который будет выходить 4 раза в год. Для журнала требуются две машинистки, технический редактор, корректор, печатная машина стоимостью 100 тыс. инвалютных рублей, которую будут обслуживать два специалиста, а это уже 8–10 человек.
Теперь о валюте, так как ее тоже, в основном, зарабатывает головная организация. Необходимо содержать штат, зарабатывающий валюту, который состоит из 80 человек. Это хирурги, оперирующие иностранцев: медсестры, инженеры и техники, сервис-бюро – люди, обслуживающие иностранцев; это машины, которые возят иностранцев. Сейчас в год это приносит 4–5 млн долларов, но при этом затрачивается 2,1 млн руб. Таким образом, задача наших экономистов «разложить» эти затраты по филиалам, а иначе головная организация не сможет работать, так как затрат у нее значительно больше.
Экономическое положение в плане зарабатывания валюты считаю блестящим. Госплан даже принял уникальное решение не выделять нам валюту на покупку микроскопов для филиалов третьей очереди, мотивируя это тем, что у нас ее достаточно.
Каждая операция иностранца приносит чистыми 1800–1900 долларов. За месяц мы зарабатываем 500–550 тыс. долларов. Сейчас уже не хватает мест в пансионате, а при возможностях наших хирургов мы могли бы получать до миллиона долларов в месяц. Это дало бы возможность обеспечить потребность филиалов в оборудовании, то есть перейти на высокий технологический уровень. Но тратить деньги на новое строительство мы не должны, его обязано вести государство. Вся офтальмология обходится государству в 250 млн, американцам же она стоит 3,5 млрд. Они только на искусственные хрусталики тратят 400 млн: оборудование частного офтальмологического офиса стоит от 0,5 до 1 млн. А таких офисов в США 12 тыс. У нас эти цифры значительно скромнее.
– Какими возможностями обслуживания населения располагает МНТК, кроме стационарных?
– Наш госзаказ – около 300 тыс. операций в год. Кроме госзаказа, на фабриках, заводах, в селах мы прооперировали около трех тысяч больных и получили около 600 тыс. рублей из социальных фондов предприятий.
По стране курсирует наш автобус-операционная, в котором и делаются эти операции. Из каждой поездки он привозит 30–35 тыс. рублей, в год – полмиллиона. Филиалам, когда у них будет резерв обученных хирургов, такой автобус позволит расширить географические границы своей деятельности и зарабатывать в год 400–500 тыс. рублей, совершая поездки в небольшие города, на крупные заводы, фабрики и так далее. Это хорошая практика, повышение авторитетов филиалов и клиники. И все же главное – это сотни тысяч людей, обретших зрение.
Мы оборудуем самолет на базе ИЛ-86 для оказания офтальмологической помощи и проведения операций. Внутри самолета должны установить телесистему стоимостью 1,5 млн. Через спутник можно будет передавать программы на весь мир, а все операции можно будет видеть на мониторе и в клинике. Поставим туда самое лучшее оборудование, которое сегодня есть.
– Такой размах, видимо, открывает новые возможности?
– Мы становимся крупной, относительно независимой фирмой, благосостояние которой зависит от качественно вылеченного больного. При нашем экономическом достатке сможем помочь и городу, и району, и тогда мы станем любимыми «детьми» данного города. Предприятие должно способствовать благоустройству местности, в которой оно находится. Не нужно бояться отдавать деньги горисполкомам, райисполкомам на социальное развитие городов и районов. В этом случае мы будем получать и землю, и квартиры и будем полноправными совладельцами-хозяевами данной местности, города.
Сейчас мы ставим задачу готовить больше хирургов, знающих языки. Ведем переговоры и собираемся открыть несколько филиалов в других странах. Для этих филиалов потребуется не менее сотни врачей, и наши уже действующие филиалы должны подготовить резерв хирургов.
Восстановление зрения – это изменение мироощущения. Когда человек просыпается утром, и ему не надо хвататься за очки, когда он видит каждую травинку, велосипед, лучик, то возникает ощущение счастья. Я это прекрасно знаю, ведь у меня, как я уже говорил, нет ноги. И когда мне удалось подобрать в одном институте хороший протез, я два месяца наслаждался тем, что могу бегать, кататься на велосипеде, танцевать, причем моя хромота стала совершенно незаметной. Думаю, подобное ощущение счастья испытывают люди, приобретающие нормальное зрение.
В мире около 800 млн близоруких людей, а это 1 млрд 600 млн глаз.
– Как можно помочь всем таким людям?
– Для того, чтобы весь мир обладал более или менее нормальным зрением, нужно 65 МНТК, и каждый с 12 филиалами, то есть на земном шаре нужно иметь 780 модулей, их стоимость будет около 6,5 млрд рублей. А что такое эти деньги для всего человечества? Всего лишь отказаться от двух подводных лодок типа «Трайдент», ведь каждая стоит около 3,125 млрд долларов.
Для человечества решить задачу своего здоровья не так сложно, если применить современную технологию, создать необходимые помещения и аппаратуру.
Моей жизни на это не хватит, но, я думаю, молодым врачам через 30–40 лет удастся сократить число людей, носящих очки, на 80–90%.
– Вы сказали: «Моей жизни не хватит». Мы слышали, что вы действительно считаете время, которое вам осталось. У вас на этот счет своя, особая философия?
– Время – действительно бесценная вещь, единственное, что человечество не может повернуть вспять. Каждая секунда бесценна.
8 августа 2002 года мне исполнится 75 лет. Это возраст, когда нужно «ставить стол» – то есть переходить на консультативную работу или писать о накопленном опыте. В этом возрасте энергии уже не хватает на развитие нового. Для каждой работы должен быть свой предел энергии, подвижности. Может быть, это даже много – 75 лет. Но я с детства занимался спортом и надеюсь, что сохраню до такого возраста достаточную работоспособность.
– Как вы думаете, кем вас считают люди, вообще люди, не только работающие в МНТК?
– У некоторых людей, по-моему, сложилось мнение, что Федоров – человек неуживчивый и неприятный. И вообще, как-то все просто у него получается: одно здание строят, второе строят, валюту зарабатывать разрешают, за рубеж ездит…
Есть такие люди, я знаю. И все-таки гораздо больше других – тех, кто не ставит под сомнение нашу работу. В этом меня убеждают многочисленные письма. Народ все понимает и очень точно оценивает нас. Может быть, иногда даже слишком высоко.
В моей жизни народная поддержка всегда значила очень многое. Возьмите наше рождение. Ведь институт и все остальное было создано на базе идеи микрохирургии: применение микроскопа, аллопластических материалов для замены отдельных частей глаза, возможности реконструкции, улучшения оптических свойств глаза. Это была идея. А реализация ее стала возможной благодаря настойчивому желанию больных получить лечение. Создавшееся общественное мнение заставило Минздрав, Госплан и другие серьезные организации найти деньги, выделить оборудование, дать определенные права. Однако первые 2,5 млн рублей нам выделило общество слепых – люди, причем добрые люди.
А тем, кто думает, что у Федорова все получается гладко и просто, можно было бы рассказать о долгих годах борьбы за наши идеи. Однажды дело дошло до попытки отдать нас под суд. Рассуждали, видимо, так: не удается остановить другими методами, значит, надо дискредитировать людей, найти некие преступные деяния.
История развивалась так. 16 апреля 1986 года я должен был вернуться из США, а 24 апреля ЦК партии и Совет Министров принимали решение о создании Межотраслевого научно-технического комплекса «Микрохирургия глаза». За пять дней до моего возвращения, 11 апреля, арестовали двух сотрудниц института. Их задержали в пятницу и в течение шести дней добивались признания, что профессор Федоров берет взятки, или, по крайней мере, знает, что это делают у него в институте. Если бы такие сведения были, постановление о МНТК не могло быть принято. Но благодаря мужеству этих женщин, «дело» организовать не удалось.
За полгода до событий я чувствовал, как сгущались тучи. Мне и некоторым сотрудникам института пытались подсунуть деньги. Некоторые врачи на всякий случай даже зашили карманы.
Вот до чего может дойти противодействие бюрократов и консерваторов всему новому. Они не хотят мирно сдавать позиции.
– Отчего, как вы думаете, было столь сильное противодействие созданию вашего комплекса?
– Я добивался хозрасчета. То есть создавал прецедент. Другие могли воспользоваться нашим опытом и тогда оказалось бы, что многие «руководящие инстанции» не нужны.
Например, я сейчас обращаюсь в Минздрав лишь по крупным вопросам: по поводу средств на капитальное строительство или по вопросам распределения молодых врачей в МНТК. А раньше ходил для утверждения каждой единицы, каждого стула, который хотел купить или списать.
Наше здравоохранение до сих пор шло по пути экстенсивного развития. Каждый год – десятки тысяч новых врачей, десятки тысяч коек, сотни новых поликлиник. Во всем мире медицинская сеть сокращается, у нас – растет. Как горько пошутил писатель: «Мы обогнали всех по количеству врачей, теперь бы отстать по количеству больных».
Единственный путь сейчас – путь интенсивного развития медицины. Советский врач делает в год сто операций, американский или немецкий – пятьсот (некоторые и по тысяче). Мы недорабатываем. Причины просты: уравниловка, во-первых, когда и хороший и плохой врач получают одинаковую зарплату, и отсутствие нормального инструментария, во-вторых. Я не устану повторять: доктору должно быть выгодно хорошо и много лечить. Сегодня нужны революционные, качественные перемены. Неоправданно сложный, многоступенчатый, с трудом поворачивающийся механизм нашей отрасли держался и держится на никому не помогающих инструкциях.
То, к чему я когда-то стремился, становится реальностью. Но до завершения еще далеко. Важное место в ближайшем будущем займут вопросы правильной организации работы центра и филиалов.
– А как вы видите будущее вашей науки?
– Самая главная задача – сделать глаз более молодым. Мы уже научились омолаживать роговицу и бьемся над проблемой оживления зрительного нерва, сетчатки, сосудистой оболочки. В будущем, может быть, удастся распространить те же принципы и на другие ткани и в конечном итоге – на главные органы человеческого организма.
Это моя самая заветная мечта – задержать старение людей и начать… с глаза. Задачу эту мне за свою жизнь скорее всего не решить, но я хочу хотя бы начать, получить какие-то первые результаты, а дальше дело пойдет.
– Что дало вам время перестройки?
– Сегодняшние революционные преобразования в стране создают условия, при которых людям действительно радостно жить и работать. Наш МНТК – пример тому. В годы перестройки вписываются его рождение, получение новых прав.
Вообще же, когда видишь плоды перестройки, – пусть даже малые – этому искренне радуешься. «Реабилитировано» много интересных художественных и научных произведений. В печати высказываются интересные, нестандартные мысли.
И в литературе сейчас утверждается, по-моему, настоящий реализм. До этого был, в основном, лакировочный социалистический реализм, который показывал не то, что есть на самом деле, а то, что мы хотели бы видеть. Сегодня литература заставляет думать, по-новому строить производственные и даже семейные отношения, межчеловеческие отношения. То, что она и должна делать. Литература обнаруживает наши пороки, предостерегает от повторения ошибок.
– Чего вы ждете, на что надеетесь?
– Во-первых, хотелось бы, чтобы страна пришла к истинному хозрасчету, чтобы люди реально владели орудиями производства. Труд каждого человека должен оцениваться по тому, что он дает обществу. Во-вторых, ждем новых партнеров. Я надеюсь, что однажды ко мне придет директор завода и предложит сделать для нас аппараты и продать их не только в стране, но и за рубежом, заработав деньги для поднятия уровня жизни людей.
Каждый день нашей жизни приносит новое. Сегодня конкуренция должна быть не в вопросах того, кто больше убьет людей, а кто больше спасет людей. Вот эта конкуренция замечательная! Сегодня нам нужно гуманное соревнование. Кто даст своим согражданам возможность лучше развиваться, становиться более творческими людьми, более здоровыми и счастливыми – тот и победит.
Мое твердое убеждение – ученый должен бороться со всем, что мешает сделать человека счастливым. Бороться по-настоящему, с революционной одержимостью. Как это делал Ленин. Вспоминаю посещение Смольного. Когда я был там впервые, то поразился, в каких сверхскромных условиях он жил. Посещение Смольного было для меня очень важно. Оно еще более укрепило меня в мысли, что только страстная одержимость может привести к успеху. Моя формула такова: успех дела зависит от степени одержимости им.
Печатается по: Федоров С. Н. Отражение. М., 1990
Страница источника: 281-322
OAI-PMH ID: oai:eyepress.ru:article23143
Просмотров: 10761
Каталог
Продукции
Организации
Офтальмологические клиники, производители и поставщики оборудования
Издания
Периодические издания
Партнеры
Проекта Российская Офтальмология Онлайн